Свет и тени | страница 3
А началось все с велосипеда, легкого, стремительного, с никелированными спицами, мелькающими с недоступной глазу быстротой. Я кружил на нем по двору, а мой брат давился от рыданий, вопил и протягивал ко мне грязные, мокрые от слез руки. Свой велосипед он разломал в первый же день, врезавшись в телеграфный столб. Удовольствие от происходящего я получал неимоверное. Чем дольше я кружил по двору, выбиваясь из сил, тем громче он орал. Я прекрасно помню это сладостное, щемящее, исполненное какой-то совершенной новизны ощущение. Я, конечно, не задумывался над его природой и просто наслаждался им. Но теперь меня бросает в дрожь только от воспоминания о нем — липкого, омерзительного, пытающегося улизнуть с задворков сознания. Так продолжалось слишком долго. Или я должен был, обессиленный, свалиться, или он — замолкнуть наконец. Кажется, он тоже понимал это. Крик его уже с невероятной силой сотрясал воздух. Я было подумал, что не выдержу, но вдруг крик сменился протяжным всхлипыванием. Он лежал на земле, руки его мелко дрожали, черты лица были искажены гримасой новой и непроизвольной, а сквозь темную кожу проступала белой паутиной мертвенная бледность.
Сцена эта разыгрывалась между нами еще несколько раз. То ему нужно было в одном тазу со мной пускать лодочки, то нужна была моя шпага, хотя у него была такая же. Припадки его раз от разу делались страшнее и глубже, выходил он из своего состояния все тяжелее и словно с меньшей охотой. Мать моя не догадывалась об истинных причинах, вызывавших эти ужасные корчи, и была смертельно напугана, врачи ничего с ними поделать не могли, и после одного слишком продолжительного приступа его парализовало. Тогда-то мы и переехали в деревню. Угрызений совести я не испытывал, видимо чувствуя себя лишь невольным участником этой истории.
В деревне мы жили безвыездно. Лето сменила осень.
День был золотой, чистый и прозрачный. В воздухе, звонком, как венецианское стекло, летала легкая серебряная паутина. Желтые тополя отбрасывали на дом совсем истершуюся и чахлую тень, а из-под облетевшей листвы, яркой и умирающей, робко и обреченно выглядывала пожелтелая осенняя травка.
Я стоял за домом, в вечной тени, отдающей сыростью, под пристальным взглядом темных окон и вслушивался, как дребезжит от легкого сквозняка разбитое стекло. С лета здесь хлама прибавилось и стало тоскливее и тише. Сюда снесли и большое зеркало, то самое, которое когда-то отражало нас с братом совершенно одинаково. Теперь оно было разбито, затянуто паутиной трещин и отражало только синеву неба, многогранно и по-своему. Трава здесь так и не выросла, лишь падали желтые, занесенные сквозняком листья тополей. Но у стены одной из пристроек, подернутой плесенью, почему-то густо разрослись лопухи. Я направился к пожелтелым, изъеденным листьям. Зачем-то раздвинул их руками, и вдруг из темноты глубокого черного провала, обрамленного перекошенными ставнями, навстречу мне шагнуло мое собственное отображение, а за ним тускло мерцали недвижная паутина и восемь паучьих глаз.