В пасмурный день | страница 3
Курилов рывком шагнул из рубки.
— Эй, приятель, а с ребенком кто будет?
— Я уже договорился, — крикнул мужчина, — не могу я никак… Маяк…
Курилов в сердцах хлопнул дверью рубки. «У него маяк, а мы что, к теще на блины?» Он резко взялся за гладкую, отполированную его руками баранку штурвала, уже остывшую от его ладоней.
Взревел мотор. Катер задрожал и тронулся.
На щитке управления тускло светились круглые стекла приборов, зеленые цифры и стрелки отчетливо выделялись на черных циферблатах. Курилов смотрел вперед. Байкал был тих. Лишь иногда налетавший ветер морщил поверхность, и тогда море было похоже на изрезанное глубокими морщинами лицо старого человека, который очень много пережил и с мучительной напряженностью о чем-то думает. Еще больше понагнало на небо зеленоватых облаков, и солнце, просвечиваясь сквозь них, заливало мир зыбким зеленым светом. И только у самого берега, где громоздились бурые сопки, море было бурым, густым, недобрым…
…Да, сыны писали редко, и никто из них ни разу не позвал его погостить. Когда они учились, писали чаще, и он выкраивал из своего небольшого оклада деньги и посылал им, а сам ходил в сто раз штопанном кителе и залатанных брюках, и начальство как-то даже сделало ему замечание, что, как-никак, он находится на государственной службе и не надо забывать о своем внешнем облике… Да, сыны ни разу не позвали его в гости. Ясное дело, он и не поехал бы к ним — далеко и дорого, — но все равно позвать они должны были. Должны были…
В рубку вошел его помощник.
— Курилыч, — сказал он, — мальчика мы положили в кормовой кубрик.
— Знаю, — ответил капитан не обернувшись.
— Лежит грустный такой, тихонький, войдешь — не посмотрит, а все глядит и глядит в потолок.
— Зачем ты мне это говоришь? — сухо спросил Курилов. — Зовешь меня к нему? Что я, сиделка, что ли? Или сестра милосердия? И вообще, я не знаю, что это — судно или плавучий лазарет?
Помощник, опустив голову, ушел. Курилов медленно поворачивал штурвал; он был хорошо смазан, двигался легко и плавно, и это теперь даже стало раздражать его. Все пасмурней и пасмурней становилось над морем, сквозь мглу смутно просвечивали островерхие сопки и скалы. Сырость и прохлада проникали в рубку, и Курилову было зябко, неуютно.
У носа катера с криком пролетела серая чайка, и капитан подумал, до чего же ей одиноко и тоскливо сейчас. И почему она кричит? Может, какой-нибудь зверек выпил ее яйца в гнезде или ветер сбросил их со скалы в море? И вот теперь она носится над волнами одна со своим горем, и ни это туманное солнце, ни эти студеные равнодушные волны не в силах понять ее… И как это, в сущности, глупо получается: растишь детей, ходишь за ними, отдаешь им свои лучшие годы, ночей не досыпаешь, а потом, когда у детей чуть отрастают собственные крылья, они улетают далеко-далеко от родного гнезда и пишут только тогда, когда им что-нибудь нужно. Вначале вежливо расспрашивают о здоровье, о житье-бытье, а потом, к концу письма, словно невзначай, попросят что-нибудь… И все это письмо писалось ради этих двух-трех последних строчек…