Ленинский тупик | страница 29
Как же ты будешь расти, Шураня, без отца?! У всех отцы, а ты, как и я, будешь без защиты.. — И застонала, забилась.
Почувствовала, кто-то пришел. Обернулась… Торопливо смахивая слезы ладонью, протянула виновато: — Извини, Ульяна, ослабла я что-то. За дитя боязно. Без отцовского догляда…
— Так в чем же дело?! Он же тут крутится. Руку подай, и вот он…
Нюра как-то сразу подобралась, сделала неопределенный жест, который можно было истолковать, как «больно он мне нужен».
Ульяна ткнула спицей в ладонь: не во сне ли?
— Тебя берут, а ты?! В глазах Ульяны то, что «берут», было неслыханной наградой, девичьим торжеством. За всем, что она говорила Нюре, жило именно это прямо не высказанное, вековое, рабье. «Тебя берут…»
Нюра, сама того не осознавая, попирала святая святых тетки Ульяны.
— Погодь, Нюрка! Заведут тебя в оглобли…
Нюра отложила пеленку, которую подрубала, и возразила спокойно: — Не лошадь я. Не заведут.
Припомнились ей — в какой уж раз — посиделки в детдомовском саду, как она отбивала каблуками — пыль столбом — и заводила весело, бездумно под балалайку.
Она тогда словно швыряла их кому-то, эти презренные «облюбочки». А нынче ей пытаются всучить их. Тонькины облюбочки.
Оказывается, он с ней давно, еще до нее, Нюры. Выходит, она, Нюра, вообще так, сбоку припеку… Не ей Шурка изменил. А присухе своей.
По ночам Нюра накрывалась с головой ватным одеялом. Щеки пылали, ровно Ульяна нахлестала их перед сном своей каменной ладонью.
«Облюбочки»…
Нюра сама не могла понять, что с ней происходит. Иногда ей хотелось забиться куда-нибудь в пустую раздевалку или подвал, повыть там по-бабьи, в голос. Она корила себя за то, что ничего не сделала («палец о палец не ударила»), чтобы вернуть Шуру. Хотя бы ради сыночка.
Но стоило ей только подумать о Шуре, не то что уж увидеть, как она тут же почти физически ощущала мартовский вечер, груду мокрого теса, пахнущего горечью, и Тоньку «шамаханскую», которая бежала к Шуре, расставив, руки, точь-в-точь пугало огородное. Задыхаясь, Нюра отбрасывала одеяло, затем снова натягивала его на мокрый висок. И потрясение женщины, крутой, ревнивой и в то же время отвергающей ревность как чувство недостойное, и боль за сына, который будет расти без отца, — все слилось вместе в коротеньком песенном слове «облюбочки». Это слово вспоминалось ею, как злая, со звоном, пощечина, от которой кружится голова и болит сердце.
Нюру определили разнорабочей. Она сшила себе новый, из мешковины, фартук и подушечки на плечи. Эти «генеральские погоны», как она их назвала-, она подкладывала под лом, на котором перетаскивала с кем-либо чугунные батареи водяного отопления. Теперь плечи не обдирались, болели меньше…