Крысолов | страница 50



Что делали Робин-Гуды? Ильин-Женевский прикинулся шахматистом (или это не тот?), Мушашин предлагал повторить налет, предлагал объединиться с уголовниками — к примеру, позвать ребят Леньки Пантелеева (Леньку вскоре самого застрелят во время ареста). Резвой предпочел в Финляндию.

Булен — возобновил знакомство с влиятельной четой Игнатьевых. Он ведь сошелся (хо-хо — какое слово) с ними в коловращении 1917 года.

8.

Нет, было бы слишком лестно для Буленбейцера утверждать, что от срубания голов крысам он легко перешел на головы людей. Не без растерянности. Не без заминки. Пожалуй, позднейшая эмигрантская стезя: вдумчивый инструктаж, тихие яды, приятные находки фотоколлажа, пусть даже и мина (Булен мурлыкал что-то радостное, прислушиваясь, как громыхнуло на другом берегу Сены в авто журналиста, именуемого «другом Москвы»), — все это выдает в нем ноту человеколюбия, которую скоро распознавали соленые ветераны Гражданской войны. Впрочем, обычно Булен их сторонился. Он не выносил ни поучений, ни скандалезности. Изредка виделся с участниками будущего «Весеннего похода», как они сами себя называли, чтобы предложить более скромные походы (и на расходы хватит). Но фронтовые офицеры, как обнаружил Булен с удивлением, плохо годились для таких ролишек — хвастливы. Не умеющий зарядить револьвер приват-доцент справлялся с подобными поручениями много лучше. Что? Передать чемоданчик? Христа ради! Пачка невинных открыток? Пожалуйста. Фотография пляжа и текст на обороте: «Целую, твой дядя». Ха-ха. Пакет с надписью «кофе» и черным порошком внутри? Пробовать, конечно, не надо — он же запечатан. Но фронтовики, например, норовили отсыпать себе подобного кофейку. Хорошо, если оборачивалось четырехдневным поносом и сыпью. «Что вы мне подсунули?» — орали потом. Да-с.

Приват-доцентов с диоптриями, собирателей сицилийского фольклора, знатоков склонений в Розеттском камне, сторонников компаративистики, археологов с загорелой улыбкой, милых женщин (хоть и синих чулков — впрочем, Булен знал, что ноги у них зачастую отменно-эллинской формы), подающих надежды последователей социологической школы Питирима Сорокина (с будущей стажировкой где-нибудь в Лос-Ангелесе), исследователей ранневизантийской иконы — всех их (в отличие, признаемся, от вешателей, плачущих по русским ресторанам Парижа) тревожил вопрос (но они героически скрывали) о боли. И тут осмотрительность Булена и, конечно, помянутое человеколюбие были кстати.