Три рассказа из архива на Лубянке | страница 11
Я знаю — наверное!
Я знаю очень много, ибо только я видел жуть Канатчиковой дачи — только я!
Сейчас я снова перекинут в свою комнату, пыль нависла разноцветными гирляндами: ты думаешь, что пыль не может быть разноцветной? Нет, может.
Она бывает, как изумруд, а иногда, как мертвый застывший глаз топаза.
Да! Я в своей комнате — кровать, застеленная два месяца тому назад, наполняет меня желанием крепкого сна — сна без дум и без Скрябиновской музыки, самого простого несложного сна с видениями — пожара, покойника, милиционера или изменяющей жены.
Но я нарочно не ложусь спать, я не хочу отдавать свои мысли на поругание два месяца ожидающей подушке.
Пусть она будет нетронутой. Я не хочу осквернять свои мысли, и потому я пишу тебе.
Ты, наверное, не забыл, как мы начали нашу дружбу в девятнадцатом пятнадцатилетними пареньками, первыми комсомольцами губернского города, я был тогда гимназистом пятого класса, а ты кончал мещанское училище; наверное, ты не забыл, как мы в двадцатом пошли добровольцами на врангелевский фронт, ты, наверное, помнишь и нэп, когда тоскующими от отсутствия незабываемых дней войны вечерами мы сидели на веранде дряхлого провинциального домика и, сокрушая прежнее, говорили о будущем — у тебя было славное лицо, разделенное нервным параличом от познания мудрости ожидаемого расстрела (ах, этот Крым!), твои серые глаза пытливо смотрели в будущее, а мои видели земное — сегодняшнее.
Ты был романтиком приходящих лет, и каждая заметка, набранная петитом, о новом колхозе или о строящемся в далеком, неизвестном мне Узбекистане заводе приводила тебя в великолепнейшее настроение.
Как сейчас вижу тебя, проливающего густой прелый чай на сосновую поверхность стола от неосторожного движения радующихся рук, держащих «Известия».
Ты тогда, размазывая прелую жидкость, возбужденно оживал одной половиной лица (другая — милая и жестокая — застывала в судороге несокращающихся мышц) и восторженно кричал: «Мы растем! Мы победим!»
Я был романтиком, когда мерил в стоптанных башмаках версты по страждущей земле и когда мое плечо отягчал ремень винтовки.
Слушай! И даже тогда, когда на рубашке ползали белые гнуснейшие вши.
Я был романтиком голодных лет, и мое изможденное тело и голодное брюхо питались прекраснейшей амброзией приказов Реввоенсовета.
А ты помнишь, как мы поссорились?
Было так — на заседании бюро ты произнес громовую речь о том, что те люди, которые не понимают грядущих перспектив, — ненужные люди и что партия должна их смести, как мусор.