Танкист, или «Белый тигр» | страница 23
Что касается немцев — даже в самой дикой горячке, когда воздух дрожал от воплей своих машин, Иван Иваныч пеленговал вздохи «Мардеров» и «артштурмов»,[21] которые, подобно гиенам, невидимо крались по обочинам и оврагам; а ведь они были самые бесшумные, самые подлые твари. Уже издалека своим марсианским слухом улавливал Найдёнов ни с чем не сравнимую поступь «Пантер» и «Тигров». Череп чувствовал мастодонтов, он, как зверь, осязал их дыхание в тот момент, когда, забравшись в глухие засады, они еще только принимались ворочаться в охотничьих лежбищах. И когда в «восемь-восемь» заряжающим досылался первый снаряд, Найдёнов, подобно самому изощренному волку, ощущал издаваемое затвором беспощадное «кли-и-инь».
Кроме того, Иван Иваныч истово верил в закрывающего собой половину неба особого Господа, возле престола Которого плотными рядами располагались, погибшие в сражениях от Буга до Волги, танки. День ото дня машинное воинство на облаках становилось все многочисленнее, и все больше машинных душ принимал у себя в чертогах Господь. Разумеется, Великий Механик-Водитель не мог существовать без собственной «тридцатьчетверки». Надевая танкошлем и садясь за рычаги, Бог время от времени и прокатывался в ней по небу. Так что направляясь навстречу Призраку и ловя своим обезображенным ртом капли очередного дождя, Найдёнов в раскатах далекого грома неизменно улавливал грохот победных орудийных выстрелов небесного T-34 и лязг его великанских катков. «Давай!» — ободряюще катилось по небесам. — «Жми… Подлец никуда не денется!». Впитывая небесную музыку, он приходил в радостное нетерпеливое возбуждение — этот новый Башмачкин проклятого века, все имущество которого — жалкий обмылок, складной нож, компас, командирские часы, а также завернутая в газету махорка — умещалось в плоском вещмешке (а могло бы уместиться и в кармане), который спал под танком на все той же, выданной еще в госпитале, выкупанной в солярке, шинели, и у которого начисто срезало прошлое. Прижимаясь к детищу тагильского завода, он, единственный, во всем эшелоне, (а, может быть и на всей войне), был поистине счастлив. Другие, маясь в «теплушках», цеплялись за карандашные письма, фотографии и неистребимую память. Один лишь Череп цеплялся за то, что вызывало тоску у ветеранов и новичков — за «коробку», которой суждено неизбежно сгореть.