Постмодерн в изложении для детей | страница 34
Вопрос, который я перед собой ставлю, — это является ли сталинизм скорее политикой террора, чем политикой деспотической. Обозначенные здесь выкладки наводят меня именно на такое заключение. Само разложение русского гражданского общества сталинистским и постсталинистким аппаратом свидетельствует в пользу подобной гипотезы. Она не находит эквивалента в нацизме, который, напротив, плотно и прочно структурировал немецкие формы жизни и социально-экономическую реальность сообразно деспотическому принципу, что породило в Германии неведомое коммунистическим нациям чувство вины. Сталинистский террор долгое время мог обманывать людские умы, потому что казалось, что он осуществлялся с целью реализации социалистической республики. Он уполномочивал себя большевизмом, марксистским кузеном просвещенческого якобинства. Потребовалось почти полстолетия, чтобы это самозванство треснуло по швам. Но и поныне оно не до конца исчерпало свою силу приманки среди наций, которые по вине империализма подверглись кризису идентичности, аналогичному тому, что имел место в Германии в 1930-х годах. По-прежнему во всех так называемых коммунистических странах нормативная инстанция уполномочивает закон не иначе как против тех, к кому закон применяется. Она не может апеллировать к жизни народа, сохранению его истоков и его идентичности, она не может править в духе истинного деспотизма — деспотизма единичности. Но с другой стороны, она давно уже перестала быть республиканским террором, потому что не сумела бы уполномочить себя и каким-то бесконечным процессом освобождения, не вызвав смеха либо слез у тех, кого она угнетает. Народы так называемых коммунистических стран знают, что такое власть бюрократическая: делегитимация законодателя.
Я ничего не сказал о капитализме. Хочу лишь обратить твое внимание вот на что: принцип, согласно которому всякая вещь и всякое действие приемлемы (позволены), если они могут включиться в экономический обмен, не является тоталитарным в политическом смысле, но он тоталитарен в языковых терминах, поскольку взывает к безраздельной гегемонии экономического жанра дискурса. Простейшая каноническая формула последнего гласит: «Я уступаю тебе это, если ты можешь взамен уступить мне то-то». И среди прочего этот жанр отличает то, что ему свойственно постоянно призывать все новые «это» для включения в обмен (сегодня, например, — техно-научные знания) и нейтрализовать их силу события посредством погашения платежа. Расширение рынка, очевидно, не имеет ничего общего с республиканским универсализмом. Капиталу не нужна совещательность политическая, да и экономическая тоже. Она нужна ему лишь социально, поскольку он нуждается в гражданском обществе для повторения своего цикла. Она для него — неизбежный момент разрушения (потребления) единичных «это» и «то-то».