Прощайте, мама и папа | страница 24



Если оставить в стороне вопрос о виновности мистера Скэкела, то все же он был приговорен к двадцати годам тюремного заключения. Через несколько лет я услышал, как мама произносила чудовищную ложь, сравнимую разве что с тем, что у Пиноккио нос пуговкой, однако тогда ей следовало присудить приз в нескольких категориях, но в первую очередь за невоспитанность. Какого черта надо было изливать всю эту грязь на невинную девятнадцатилетнюю девочку, к тому же лучшую подругу собственной внучки? Крышу снесло, как говорила сама мама.

Об этом обеде в стиле «бури и натиска» я узнал по телефону от задыхавшихся от слез Кэт и Кейт, сбежавших после обеда к бассейну, прихватив с собой спасительную бутылку вина. Единственное, что я смог сказать бедняжке Кейт, было «Ой вей», да еще искренний возглас: «До чего же я рад, что меня там не было». К тому времени, когда я положил трубку, кровь у меня нагрелась до 451 градуса по Фаренгейту, то есть до температуры, когда она начинает литься из ушей.

Хорошо еще, что в то время я не разговаривал с мамой, так что бесполезно было тратить чернила, оттачивать остроумие и давать волю еще одной словесной канонаде. Вместо этого я несколько часов дышал в пакет, а потом позвонил отцу. «Ну, — спросил я, — это было очень смешно? Извини, что пропустил ваш обед». Папа притворился, что ничего не знает об эпизоде со Скэкелом.

Возможно, он уже простил себя и отправился наверх, проверить хитро застеленную[19] кровать леди А… Во всяком случае, он не обратил внимания на мой пятисотый вой насчет маминого поведения. Он постарался отмахнуться: «К чему ей говорить это, если она не была в жюри?» (папа мог бы стать лучшим в мире адвокатом) — с фальшиво прозвучавшим дополнением о взрывчатых веществах, которые лучше всего использовать для выставления вон британских пиявок. По крайней мере, это было письмо, которое маме не пришлось распечатывать. Какой смысл писать ей?

Я прощаю тебя. Оставалось только радоваться, что я получил возможность сказать ей это в больнице, когда держал ее за руку и слезы лились у меня по щекам. Когда я печатаю это, то словно слышу ее: «Ты уже закончил? Могу я поиграть на моем Страдивариусе?»

Мне было пять или шесть лет от роду, когда я в первый раз поймал маму на бессмысленной лжи, как она это называла. Кстати, этим отличаются британские аристократы.

Она росла в огромном доме в Ванкувере (Британская Колумбия), в таком доме, у которого даже есть свое имя: «Шэннон». Грандиозный дом, и Ванкувер тоже грандиозный, скажем так, и провинциальный. Отцом маминой мамы был начальник полиции Виннипега; а ее собственный отец, мой дед Остин Тейлор, был начавшим едва ли не с нуля предпринимателем (лес, золото, фермерство). Его представления о живописи ограничивались запечатленной в масле перепелкой, добытой английским сеттером. И все-таки это было роскошное место. Особняк в георгианском стиле, окруженный десятью акрами английских садов и стеной, которая отделяла его от остального города. Он был очень похож на кинодекорации («Плотская любовь», «Четвероногая элита»). Тем не менее родители мамы были людьми уважаемыми в старом Ванкувере.