Козел отпущения | страница 157



В этой изумительной сцене, когда Петр и ученики выказывают ложное рвение к участию в Страстях, Евангелия предлагают нам сатиру на тот особый религиозный пыл, который следует признать специфически «христианским». Ученики изобретают новый религиозный язык, язык Страстей. Они отвергают идеологию счастья и успеха, но превращают страдание и поражение во вполне аналогичную идеологию, в новую миметическую и социальную машину, которая функционирует точно так же, как и прежний триумфализм.

Все типы приверженности, которую люди в группе могут питать к какому-то предприятию, объявлены недостойными Иисуса, И это именно те позиции, которые по кругу сменяют друг друга нескончаемо, на протяжении всего исторического христианства, особенно в нашу эпоху. Манера учеников напоминает триумфальный антитриумфализм некоторых современных христианских кругов, их неизменно клерикальный антиклерикализм.

Тот факт, что позиции такого рода уже заклеймены в Евангелиях, ясно демонстрирует, что мы не должны путать высочайшую христианскую инспирацию с ее психологическими и социальными побочными продуктами.

* * *

Единственное чудо в предсказании отречения — это то знание о желании, которое проявляется в словах Иисуса. Лишь по своей неспособности до конца понять это знание сами евангелисты превращают его в чудо в узком смысле.

«Ты ныне, в эту ночь, прежде нежели дважды пропоет петух, трижды отречешься от Меня» (Мк 14, 30). Столь чудесная точность в пророческом возвещении отодвигает в тень ту высшую рациональность, которую позволяет выявить анализ этих текстов. Следует ли отсюда вывод, что на самом деле этой рациональности там нет и я ее попросту выдумал? Я так не думаю — говорящие за нее данные слишком многочисленны и слишком хорошо согласуются. Совпадения между сутью этого повествования и теорией «скандалона», то есть теорией миметического желания, не могут быть случайными. Поэтому следует задать вопрос, понимают ли сами авторы Евангелий до конца те пружины желания, которые разоблачены их же текстами.

Чрезвычайное значение, которое придают петуху сначала сами евангелисты, а вслед за ними и все остальные, говорит о недостаточном понимании. Вот это сравнительное непонимание, я думаю, и превращает петуха в некий животный фетиш, вокруг которого кристаллизуется некое «чудо».

В Иерусалиме того времени первое и второе пение петуха, говорят нам ученые, обозначало попросту определенный час ночи. Следовательно, исходно отсылка к петуху не имела, возможно, ничего общего с тем реальным животным, которое поет в Евангелиях. В своем латинском переводе Иероним даже заставляет этого петуха пропеть на один раз больше, чем в греческом оригинале. Один из двух криков, предусмотренных в предсказании, остался не упомянут в рассказе об отречении, и по собственной инициативе переводчик исправляет упущение, которое кажется ему недопустимым, скандальным.