Смерть в Риме | страница 14



Она была вся в черном, в черном платье ходила она от окна к зеркалу, висевшему над умывальником, ходила взад и вперед, как по тюремной камере, — так мечется пойманный, но неукрощенный зверь; все эти годы она носила траур, только в лагере предварительного заключения она была не в трауре — ее задержали в дорожном костюме, когда же выпустили, она согласилась взять у сестры черное платье, так как вся ее одежда пропала, шкафы были разграблены, а дома, принадлежавшие Юдеяну, у нее отобрали. И даже когда пришла весточка от того, кого она считала погибшим, Ева, к удивлению всего семейства Пфафратов, не сняла траура — ведь не супруга оплакивала она, не павшего героя, то, что он жив, только углубило ее скорбь, он спросит о сыне, она не уберегла его, но, может быть, и сам Юдеян уже вымолил прощение и вновь преуспевает? Она не была на него в обиде за то, что он спал с другими женщинами, этим он всегда грешил и всегда ей все рассказывал — уж такова жизнь солдата, и, если от него рождались дети, это были дети воина, представители высшей расы, подрастающая смена для штурмовых отрядов и верноподданные фюрера; но Еву тревожило то, что Юдеян скрывается где-то на Ближнем Востоке, ей чудилось, будто он стал на путь предательства и изменяет чистоте расы, чистоте крови в мягком коварном климате, в благоухающей розами темноте гаремов, в пропахших чесноком конурах, с негритянками и еврейками, которые только и ждут того часа, чтобы отомстить, и алчно жаждут германского семени. Ева готова была снарядить целое войско, чтобы доставить в Германию всех внебрачных детей Юдеяна и установить чистоту их крови: немцы пусть живут, метисы должны умереть.

Внизу во дворе поваренок пронзительно насвистывал какую-то негритянскую песенку, дерзкую и насмешливую, а жирный добродушный смех из ресторанного зала разносился по лестницам и коридорам, порой переходя в кудахтанье и гоготанье. Обер-бургомистр Фридрих-Вильгельм Пфафрат сидел с Анной, своей супругой, и младшим сыном Дитрихом в салоне гостиницы, облюбованной немецкими туристами; семейство установило уже контакт с другими приезжими, это были их земляки, люди тех же общественных кругов и тех же взглядов, они тоже тряслись когда-то от страха, но теперь уже обо всем позабыли, как и Пфафраты, теперь у них опять были автомобили: «фольксвагены» и «мерседесы»; их возродила к жизни немецкая деловитость, они были всюду желанными гостями, так как расплачивались валютой; вся эта компания уютно беседовала, потягивая гладкий вермут, а на столах лежали путеводители и дорожные карты Италии — обсуждались экскурсионные маршруты: хорошо бы поехать в Тиволи и Фраскати, взглянуть на восстановленный монастырь Кассино, ведь уже разрешено осматривать места кровавых сражений, — а этим людям поле боя теперь не внушало ужаса, кто-нибудь из них непременно поискал бы знакомые места, а найдя, воскликнул бы; «Вот тут стояла наша батарея, мы здорово поливали их сверху, а здесь мы окопались и удержали позиции», и тогда всем стало бы ясно, какой он молодец; он же с почтением — ибо сам восторгался собой, честным воином и, так сказать, спортсменом-убийцей, — принялся бы рассказывать об английских и американских солдатах и, возможно, даже о польских легионерах армии Андерса, впрочем последнее вряд ли: поляк это, в конце концов, только поляк, а на братском кладбище можно было бы полностью отдаться чувству благоговейного восхищения собой и мертвецами. Ведь мертвецы не станут смеяться, они мертвы, а может быть, у них нет времени и им безразлично, кто из живых приходит на их могилы; они находятся в стадии превращения, они поднимаются над жизнью, замаранные, отягощенные виной, может вовсе и не своей, они восходят к круговороту новых рождений, для нового искупления, для новой вины, для нового бесцельного существования.