Смерть в Риме | страница 13





Она ждала. Ждала в одиночестве. Никто не помогал ей ждать, не сокращал беседой время ожидания, да она и не хотела, чтобы ей сократили ожидание, не хотела, чтобы о ней заботились, ибо только она одна скорбела душой и носила траур; даже Анна, ее сестра, не понимала, что Ева Юдеян оплакивает не утраченное состояние, положение и почет и, во всяком случае, не скорбь о Юдеяне, которого она уже видела в Валгалле среди героев, павших в бою, покрывала смертельной бледностью ее щеки — она скорбела о Великой Германии, она оплакивала фюрера, оплакивала германскую идею осчастливленного человечества и сокрушенную изменой, вероломством и противоестественным союзом тысячелетнюю третью империю.

В коридорах и на лестницах слышался смех из ресторанного зала, а со двора в окно ее комнаты вместе с кухонным чадом врывался мотив американского фокстрота, который напевал поваренок-итальянец; но до нее не доходили ни смех, не задорная негритянская мелодия, как бы просветлевшая от итальянского бельканто; в траурном одеянии стояла она посреди комнаты-клетки, посреди этой тюрьмы из камня, безумия, отчужденности и безвозвратно уходящего времени, стояла, охваченная звериной злобой, вынашивая мщение; ее рассудок был помрачен мифами, мифом лживым и вымудренным, возникшим из древнего страха перед бытием, и подлинным мифом про оборону в оборотня; тронутые сединой поблекшие волосы соломенного цвета выглядели как сноп пшеницы, забытый в поле испуганными батраками, разбежавшимися при первых ударах грома, волосы эти, строго собранные в узел, обрамляли вытянутое бледное лицо, лицо-треугольник, лицо-скорбь, лицо-ужас, лицо-череп, высохшее и выжженное лицо мертвеца, подобное той эмблеме, которую Юдеян носил на форменной фуражке; Ева казалась призраком, нет, не греческой Эвменидой, а нордическим призраком, сотканным из тумана, — призраком, который какой-то сумасшедший привез в Рим и запер в номере гостиницы.

Комната, где она остановилась, была крохотная, самая дешевая в отеле — Ева так сама пожелала; а ее зять Фридрих-Вильгельм, не хотевший признать, что именно ей предназначено смыть позор с Германии, — он ради нее предпринял поездку в Италию, как уверяла и сестра Анна, — этот Фридрих-Вильгельм Пфафрат дружелюбно похлопал ее по спине и сказал: «Не горюй, Ева, разумеется, мы выручим нашего Готлиба». И она отпрянула и закусила губу до крови: он сказал «Готлиб», раньше он никогда бы этого не посмел — разве не подлая измена называть штандартенфюрера, эсэсовского генерала и одного из высших чинов безбожной нацистской партии Готлибом? Юдеян ненавидел свое имя, эту поповскую слизь, навязанную ему отцом, школьным учителем, он не хотел быть Готлибом, не хотел быть угодным богу, и он приказал родным и друзьям называть его Гецем, а деловые и официальные бумаги подписывал Г.Юдеян; Гец — было имя производное, вольно образованное из Готлиба и напоминавшее о буйных днях, о диком разгуле добровольческих корпусов, но Фридрих-Вильгельм — человек корректный, хранивший в своем шкафу собрание сочинений Гете в кожаном переплете, считал имя Гец неподходящим, правда, ядреным, подлинно, немецким, но все же напоминающим слишком известную, слишком вольную цитату; кроме того, это было присвоенное, оккупированное имя, а нужно, чтобы каждого звали так, как окрестили, поэтому теперь, когда он считал себя более сильным и мог себе это позволить, он снова называл Юдеяна Готлибом, хотя и сам находил такое имя смешным и нелепым для настоящего мужчины.