Бродяги Дхармы | страница 41
— Что будем делать?
— Давай выйдем на край утеса, сядем там и будем ему кричать. Возьмем орешков, изюму и пожуем пока. Подождем — может, он не так далеко, как я думаю.
Мы вышли на край, откуда было видно всю долину, и Джафи уселся на камень в полной позе лотоса, вытащил свои деревянные четки и принялся молиться. То есть, он просто держал четки в руках, сложенных ладонями кверху, большие пальцы соприкасались, и смотрел прямо перед собой, не шелохнувшись ни косточкой. Я, как мог, устроился на соседнем камне, мы оба ничего не говорили и медитировали. Только я медитировал с закрытыми глазами. Тишина напряженно ревела. До того места, где мы сидели, звуки ручья — клокотанье и плеск — из-за скал не долетали. Мы слышали еще несколько меланхоличных «йоделахи-и» и отвечали на них, но каждый раз крики казались все дальше и дальше. Когда я открыл глаза, розовое все больше становилось лиловым. Засверкали звезды. Я провалился в глубокую медитацию, ощутил что горы — это действительно Будды и наши друзья, и испытал жуткое ощущение странности того, что во всей этой долине — только три человека: мистическое число три. Нирманакайя, Самбхогакайя и Дхармакайя. Я молился о безопасности, а фактически — о вечном счастье для бедного Морли. Однажды я открыл глаза и увидел Джафи: тот сидел твердый как камень, и мне захотелось рассмеяться — так смешно он выглядел. Но горы были зело торжественны, таким же мрачным был и Джафи, и, если уж на то пошло, я — тоже, да и сам смех, на самом деле, — вещь серьезная.
Это было прекрасно. Розовый цвет сгинул, скоро все стало лиловым сумраком, и рев тишины был как нахлынувшие алмазные волны, перекатывавшиеся по жидким папертям наших ушей: этого хватало на то, чтобы успокоить человека на тысячу лет. Я молился за Джафи, за его будущую безопасность, за счастье и в конце концов — за то, чтобы он стал Буддой. Все это было совершенно серьезно, все это было совершеннейшей галлюцинацией, совершеннейшим счастьем.
Скалы — это пространство, — думал я, — а пространство — иллюзия. У меня был целый миллион мыслей. У Джафи — тоже. Меня поразило, как он может медитировать с открытыми глазами. А больше всего меня поразило — чисто по-человечески, — что этот невообразимейший паренек, жадно изучавший и восточную поэзию, и антропологию, и орнитологию, и все, что только есть в книжках, бывший крутым маленьким искателем приключений в горах и на лесных тропах, к тому же вытаскивает вдруг из кармана свои жалкие и прекрасные деревянные четки и начинает торжественно молиться совсем как какой-нибудь святой из пустынь древности: как же поразительно видеть это в Америке с ее сталеплавильными заводами и аэродромами. Мир не так уж плох, когда в нем есть такие джафи, — думал я и радовался. Все болящие мышцы, голод в желудке — само по себе достаточно погано, к тому же — тебя окружают темные скалы, и рядом нет никого, кто мог бы успокоить тебя поцелуями и тихими словами; но вот просто сидеть здесь, медитировать и молиться за весь мир с другим серьезным молодым человеком — уже ради этого стоило родиться, чтобы потом умереть, как это и произойдет со всеми нами. Что-то получится из этого во Млечных Путях вечности, простирающихся перед всеми нашими призрачными непредубежденными взорами, друзья. Мне захотелось рассказать Джафи все, о чем я думал, но я знал, что это не имеет значения; больше того — он все равно и сам все это знал, а молчание — золотая гора.