Манящая бездна ада | страница 86
Мы знаем, чем они располагают и что могут предложить или навязать, не встретив никакого сопротивления: катафалк с двумя кучерами, карету для цветов, светильники, толстые свечи, распятия. Мы знаем, что в десять или в четыре все мы двинемся по городу, огибая площадь Браусена,[29] по задворкам загородного дома Герреро, по заброшенной дороге вдоль косогора, которая никуда больше не ведет, кроме как на большое кладбище, некогда общее для Санта-Марии и Колонии. Потом на каждой рытвине мы набиваем себе шишки о верх экипажа, стараясь сохранить приличный вид, и еще не рысью, но уже хорошим шагом, желая поскорее развязаться со всем этим, устремляемся вперед, разглагольствуя в полный голос и даже с улыбкой о чем угодно, только бы откреститься от вытянувшегося в гробу мертвеца. Мы знаем торопливое, невнятное бормотание заупокойной службы, крупные брызги святой воды. Естественно, что мы, люди бывалые, сравниваем мессу покойного отца Бергнера со службой его преемника, этого черного, тощего, маленького итальянца по имени Фавьери, с таким упрямым, вызывающим, чуть ли не нахальным лицом.
Разумеется, мы знаем и как произносятся речи на панихиде: обычно их слушаешь, уставившись в землю и держа шляпу пониже пупка.
Все это мы знаем. Все знают, как устраиваются похороны в Санта-Марии. Мы можем нарисовать картину похорон любому приезжему, детально описать в письме к дальнему родственнику. Но таких похорон мы еще не видели, никого еще так не хоронили.
Я ввязался в эту историю незаметно для самого себя, никак не подозревая, что она чего-нибудь стоит, иронически, вполуха прислушиваясь к тому, что сообщал мне служащий Мирамонте, присев к моему столику в «Универсале» в субботу, около полудня; он спросил у меня разрешения и заговорил о тещиной печени, сгущая краски, подвирая, нагоняя страху. Но я не доставил ему радости. У этого типа длинные усы, широкие манжеты на рубашке, и он с такой томностью водит руками перед собственным носом, точно мух отгоняет. Раздосадованный, я порекомендовал удалить теще желчный пузырь и, согласившись к ней зайти, жадно впился в лето, проглядывающее сквозь мыльные потеки на окне, потянувшись всем сердцем к царящему там, на площади, за сухими туманными разводами, счастью. Я курил — он-то ведь не курит по скаредности, да и собственную персону бережет, только неизвестно, для чего, — и вот тогда-то я впервые услышал от него про козла, и странно, что я вообще это мимо ушей не пропустил. Итак, повторяю, я курил, глядя в сторону и тем давая ему понять, что пора отправляться восвояси; я разглядывал белый вихрь, оставленный на стекле мылом и мочалкой, и понимал, что настает лето. Тогда он сказал: