Утренняя звезда | страница 28



Вот уже сотни лет процессия из крестьян округи в Страстную пятницу ходила по улицам за высоченным трехметровым распятым Христом с зияющими кровоточащими ранами. И для них это не было чем-то давно прошедшим: в их представлении именно подгорецкие евреи в этот день исхлестали плетьми и распяли на кресте их Бога, они, они самые увенчали его главу терновым венцом. В такой день все еврейские дома запирались наглухо. На улице не было видно ни модернистов, ни правоверных, ни сторонников отъезда в Москву или Иерусалим, ни бундовцев, ни необундовцев, ни членов левой, правой или центристской фракции «Поалей Цион», ни членов «Ассоциации подгорецких рабочих по изучению Мишны». Так вот, именно этот день Шломо избрал, чтобы выяснить свои отношения с Папой Римским. Он не желает прятаться, кричал молодой человек, ему надо свободно ходить по улице, ведь он никого не прибивал ни к какому кресту! А крестный ход между тем уже вступал в пределы Подгорца. Пришлось двум евреям-биндюжникам второпях прибить его до потери сознания и спрятать в первом подвернувшемся доме.

Некоторое время спустя Шломо создал свою собственную революционную партию, призванную объединить трудящихся всех стран, конфессий, политических воззрений и моральных устоев. Они прошествовали от края до края площади в рыночный день. Шломо нес огромный красный флаг, а за ним шагали трое бледных молодых людей, явно лишь несколько дней назад расставшихся со священными текстами: об этом свидетельствовали их глаза, еще затуманенные былыми мессианскими мечтаниями. Пока они так шагали, демонстрацию сопровождал единодушный смех толпы. Пожалуй, впервые за последние пять или шесть сотен лет польские евреи и христиане были охвачены одним и тем же чувством. Эта последняя выходка положила конец революционной карьере Шломо. Он сделался печален, его постиг странный упадок сил, и даже Хаимова флейта не разглаживала его наморщенного лба. По вечерам он куда-то таинственно исчезал с топором на плече и возвращался только под утро. Сначала это всех тревожило, потом близкие успокоились, потому что в его облике теперь чувствовалась внутренняя озаренность, которая уже не покинет юношу до конца его жизни, до того вечернего голубоватого сумрака на дне ущелья, где он примет смерть у могильной траншеи.

Однажды сделалось известно, что он высоко на горе собственноручно возводит маленькую сельскую ферму, чтобы приготовиться к жизни в Палестине. Но разумеется, его постройка не имела ничего общего с теми, что сооружались под Варшавой или в Белостоке, где в тяжелые телеги запрягали буйволов, где возводили отдельные бараки для юношей и девушек, где среди поля стояли кабинки туалетов. Тут был простой сруб из кругляка, сложенный на порядочной высоте; он прилепился к горе на полянке, расчищенной с помощью того самого пресловутого топора, который пускался в ход по ночам. Там кое-где еще стояли громадные пни, но между ними уже виднелись скромные грядки с помидорами, огурцами, картошкой и репой. При всем том молодые люди карабкались на гору, чтобы посмотреть на хижину Шломо, их становилось все больше, а некоторые, помогая ему, проводили там целый день. Наверху все, что было связано с красным, синим и белым цветом знамен, не выдерживало и развеивалось прахом, как во время всякой работы на земле. Но даже и тут Шломо держался в стороне, объявляя, что больше не имеет мнений о чем бы то ни было: вот когда устроится в Палестине, как дома, сама земля подскажет ему правильный путь. Хотя всегда находился кто-нибудь, кто не без ехидства замечал: