Утренняя звезда | страница 27
После отца, существа, в его глазах превосходившего все на свете, чьи падения и взлеты должны были очаровывать, пожалуй, даже ангелов (ибо сказано: «Там, где пребывают раскаявшиеся грешники, даже праведникам местечка не найдется»), и после матери, не боявшейся (при том условии, конечно, что в доме имеется все необходимое для следующего шабата) ни Бога, ни черта, — одним словом, после родителей больше всех на свете Хаима-Лебке восхищал его старший брат Шломо-Арье-Меир, Шломо-принц, или просто Принц.
Будучи по профессии кровельщиком, мастером по укладке черепицы, Шломо ходил по крышам с той непринужденностью, с какой обычный еврей идет по улице; можно сказать даже, что он шествовал, как всякий поляк, топающий в сапогах по своей хорошо унавоженной земле. А когда он, высокий, прямой и уверенный в себе, спускался к людям, он шел, напружинив плечи, словно собирался спихнуть с дороги какую-нибудь преграду, однако его наивно распахнутые глаза оглядывали встречных очень приветливо. Больше всего Шломо напоминал смотрящую вперед ночную птицу: зрачки расширены, рот полуоткрыт и напряжен, как у всякого, ищущего тропу в сумерках или в неясной ситуации, когда вокруг не все понятно, но путник твердо намерен дойти до конца. Не всегда Шломо вел себя так мирно: в тринадцать лет, когда в день празднования собственной бар мицвы он перед синагогой плюнул себе под ноги, немало правоверных восприняли это как оскорбление, и дело окончилось градом колотушек и поркой. В такие минуты Шломо выходил из себя, внезапно уподобляясь тем жеребцам, которых местные крестьяне во время сельских праздников стравливали друг с другом, тогда разъяренные животные, вытянув шеи, бросались в схватку, вставая на дыбы и молотя воздух передними копытами. Вот и Шломо: когда он становился таким, даже христианам было его не удержать.
Из-за какого-нибудь пустяка вроде ругательства, на какие уже который век никто не обращал внимания и шел дальше, Шломо с пеной у рта бросался в бой. Парню едва исполнилось пятнадцать, как его увидели на демонстрации среди тех, кто шел с красными флагами. Люди в синих мундирах, с дубинками в руках, бросились на митингующих, толпа рассеялась, а Шломо остался: подобрав с земли брошенный кем-то флаг, он начал кружиться, крутя древко перед собой и выкрикивая на идише довольно странные слова: «Я — еврей, а еврей вот так просто не бежит, вам понятно?» Его очень правильно поняли и продержали полгода в варшавской тюрьме Павяк. Там его поведение никому не понравилось. Партийные товарищи, к примеру, считали, что он должен был кричать: «Я — большевик!» Даже когда он возвращался с допросов с поломанными ребрами и выбитыми зубами, его тюремные соратники продолжали возмущаться. Почему он снова не кричит: «Я — большевик!»? Шломо это так надоело, что он связался с «врагом рабочего класса», с социалистом из Бунда, который ему объяснил, с каким чрезвычайным уважением товарищ Сталин относится к евреям. Ко времени своего возвращения в Подгорец Шломо уже был исключен из партии большевиков; его ожидал новый град ударов, которые предстояло и нанести, и получить; попутно он побывал на собраниях всех политических групп и всех кружков: литературных, философских, религиозных. И довел дело до того, что в один из дней христианской Пасхи его зашибли почитай что насмерть.