Стрела и солнце | страница 49



Как ни прискорбно, в представлении людей виновником провала оказался не истинный предатель, а человек, проявивший удивительную стойкость — потому, быть может, что того, невзирая на его подлость, все-таки убили, а этот, несмотря на благородство, остался жив.

Уделом Ореста стало одиночество.

Пытки, надругательства, но особенно — острое, доводящее до исступления сознание позора, сокрушили сердце Ореста, который и раньше не отличался уравновешенностью.

Чтоб заглушить изнуряюще беспрестанную, мучительно ноющую душевную боль, он стал все чаще прикладываться к чаше и быстро спился.

Он опустился. Одичал. Озлобился. Забыл даже то немногое, чему обучался в греческой школе. Сделался бродягой.

Насмешник, кривляка, хохочущий с ненавистью в глазах, — уже семь лет скитался он, пошатываясь от вина, по каменистым дорогам Боспора. Нищенствовал. Появлялся, исчезал вновь. Пропадал по ту сторону Киммерийского (Керченского) пролива, возвращался в Пантикапей, где его неизменно встречали ругательствами.

Обессиленный, голодный, он удалялся к родственникам по матери — не совсем, может быть, безразличным к нему скифам, что обитали подле старого пограничного вала.

Здесь и отыскал его сегодня ночью глашатай Поликрат.

За спиною Ореста послышались сперва медленные шаркающие шаги, затем осторожный топот многих ног.

Сын не встречался с отцом семь лет, но тотчас же узнал ненавистную поступь.

Орест, опасаясь внезапного удара, быстро повернулся и передернулся от чувства гадливости и страха. Перед ним стоял Асандр.

Позади царя толпились эвпатриды. Они глядели на бродягу с таким же явным, тревожным и томительным любопытством, с каким взирали бы, вероятно, на косматого и одноглазого аримаспу, обитающего, по преданию, в Рифейских горах, случись тому попасть в Пантикапей.

— Родной! — воскликнул отец плачущим голосом. — Как я рад тебя видеть…

Оресг злобно скривился.

Старик приблизился и погладил большой красной ладонью черные, дико взлохмаченные волосы блудного сына. От этого прикосновения Оресту стало мерзко, словно за шиворот плеснули вонючей жижи.

— Ах, отец! — Бродяга вскочил, выпятил, смешно прогнув позвоночник, грудь вперед, выставил левую ногу, повертел ею на пятке, схватился — резким, подчеркнуто нелепым движением задрав локти — обеими руками за сердце, откинув голову назад, и оскалил зубы в ненастоящей блаженной улыбке. — Неужели я вижу тебя? Наконец-то сподобил господь лицезреть незабываемые черты! Ох, ох! — продолжал кривляться бродяга. — Я не могу прийти в себя от восторга! Я рыдаю, обливаясь слезами… Эй, вы! Прикатите бочонок, чтоб я мог слить туда горькие ручьи, струящиеся из моих очей… — Он поднес пальцы к мутным глазам и сделал вид, будто снимает по капле слезы и складывает их в полу рваного хитона.