Запечатленный труд (Том 2) | страница 10



, коммунара; помню ли я сцену на корабле во время морской качки, когда коммунарам начинают брить головы.

Он ставил мне в пример этого Симона Мейера, одного из многих тысяч коммунаров. Он поучал. И это меня взорвало. Воспоминания Симона Мейера, коммунара, я читала. Сцену на корабле и многое другое помнила. «К чему это поучение? — думала я. — Не нуждаюсь я в этом поучении».

Но в поучении-то именно я и нуждалась.

Если бы сосед посочувствовал, стал ласково утешать, ничего не вышло бы, его слова совпали бы с моим настроением.

Но он явно порицал; он наставлял и возбудил досаду.

И досада была спасительна. Она находилась в противоречии с обычным душевным состоянием моим, она разрывала его, была несовместима с ним.

В одиночестве мелочь иногда разрастается до необычайных размеров, она вонзается в сознание, сверлит его. Так было и теперь. Я не могла отвязаться от мысли о словах соседа. Стена, разделявшая нас, каждый день напоминала наш разговор, и каждый раз я вспоминала о нем с неприятным чувством раздражения и досады.

Непрерывность моей тоски ломалась этим, и это было полезно.

Было и другое, несравнимо большее.

Суд был последним, заключительным актом революционной драмы, в которой я участвовала. Общественная деятельность была им завершена.

Осужденная, я чувствовала себя уже не общественным деятелем, а только человеком. Все напряжение, в котором воля держала меня на свободе и в ожидании суда, упало; для воли, казалось, нет заданий, «и человек восстал во мне, подавленный и угнетенный». Этот человек мог страдать безудержно, без самодисциплины и этим помогать одолеть себя болезни и смерти.

Я забывала, что, раз вступив на общественное поприще, я не могу быть просто человеком, что я и больше и меньше, чем человек, и что общественная задача еще не кончена.

То, что мы, как революционный коллектив, записали «Народную волю» в историю нашего времени и что Шлиссельбург — эта русская Бастилия — сыграет свою роль в умах современников и покроет нас своим сиянием, об этом не было мысли ни у меня, ни у других: мы были слишком скромны для этого.

И вот на пятом году после общей голодовки, кончившейся неудачей, не доведенной до условленного конца, когда я была ближе к смерти, чем когда-нибудь, и хотела умереть, но наперекор себе была вынуждена жить, когда в душе было разочарование, было отчаяние и мои нервы были потрясены окончательно, в это время я услышала слова, которые говорил человек, наиболее из нас одаренный.