Новый мир, 2005 № 10 | страница 52
И почему одному человеку достается так много страданий? За что он платит: за свое распутство или за грехи родителей? Близким всегда кажется, что лучше бы все произошло с ними, они лучше подготовлены к несчастьям и физическим страданиям. Я не знаю, как Саломея это все перенесла и продолжает жить. Но по утрам, когда эта птичка, с хрупкими плечиками и крылышками, варит себе манную кашу, кормит собаку и говорит со мною своим похожим на вздохи виолончели голосом, такая волна сочувствия и жалости охватывает меня, такое ощущение безграничного и полного счастья, что я начинаю благодарить за милость Бога, продлившего нам обоим жизнь. Моя жизнь? Может ли она быть полной, когда рядом мучается любимый человек?
Почему меня преследуют эти воспоминания?
Тогда, во время первой операции, я думал, что буду делать, как выстрою свою жизнь, если, не дай Бог, с Саломеей случится непоправимое. Деньги в конечном счете решают многое, я проник, имея в портфеле собственный белый халат, в хирургическое отделение института, где ей делали операцию. Я подходил к двери реанимации. За несколько часов до этого я сидел в скверике внизу, на первом этаже, а доверенные люди вели по мобильному телефону чуть ли не прямой репортаж из операционной! Все вроде протекало по намеченному плану. В металлическую дверь, ведущую в отделение реанимации, был вделан стереоскопический глазок: изнутри можно было видеть, кто стоит за дверью. Зачем? И тут же я подумал о времени: сколько расплодилось болезней и наркоманов. За металлической дверью наркотики. Врачи, ведущие борьбу за жизнь пациента, находящегося в равновесии “да” и “нет”, должны еще думать о том, что кто-то может ворваться к ним и ударить дубиной по голове.
К этой намертво закрытой двери с впаянным в нее рыбьим глазком я возвращался много раз. Кажется, мои подошвы на площадке выбили углубления в бетонной плите. Меня пустили только на десять секунд, чтобы я смог убедиться, что она жива. Саломея лежала с закрытыми глазами, без одеяла и подушки; сияющий под потолком фонарь высвечивал все складки и изъяны тела, огромный пластырь на животе, прикрывающий хирургический разрез, бритый лобок…
Потом одна операция наслоилась на другую. Сейчас я уже не помню ни дат, ни последовательности, ни даже времени года: весною, летом или в начале осени? Я только помню солнце в окне, когда Саломею везли из реанимации в палату. Ее ввозили, а потом перекладывали с каталки на койку здоровые, как кобылицы, молодые сестры. В этот момент я всегда переживал, что у нас нет детей и Саломея ощущает только чужие прикосновения. Что я? Я только могу надеть на нее носки, потому что ночами у нее мерзнут ноги, могу сунуть каждой из этих теток, знакомым сестрам, дежурным фельдшерицам, нянечкам, заканчивающим смену, и нянечкам, смену принимающим, диетсестре, сестре в коридоре на пункте, санитарке в столовой — всем, кто мне попадется, по полста рублей, по сотне, по плитке шоколада и двадцать раз спросить у тени Саломеи: тебе что-нибудь купить, что тебе принести?