Новый мир, 2008 № 09 | страница 4



Они не знают, что любой шведский шкаф не держится в таком положении.

Интересно, а что будет делать один из десяти? С улыбкой, держа стенку перед собой, пойдет на хозяев с единственным словом: “Какая...”

Лучше не приближайтесь к шведской горке. Ведь мало открыть оконце. Главная тонкость в том, как, подняв его, вдвинуть обратно, иначе оно сразу же ахнет вниз. Для этого нужно ловким, но благородным движением правой руки (если вы не левша, конечно) нащупать полозья, по которым без всякого усилия, без скрипа оконце уедет внутрь. Алле — оп! Вот он — дух изобретений начала двадцатого века. Телефон! Автомобиль! Аэроплан! Синематограф! Ядовитые газы!

И среди этого — оконца шведской горки. Все-таки они лучше ядовитых газов, хотя, наверное, не столь революционны с научно-технической точки зрения. Впрочем, двадцатый век был явно благосклоннее к газам.

Раз есть оконца, то есть и желание в них заглянуть. Что я видел за ними? Ну, конечно, Пушкина, ну, конечно, Гоголя. Посчитайте еще двух Толстых (именно двух, а не трех), не видел Достоевского (а вот тут не

подумайте плохого, он просто стоял в дальнем углу комнаты), но больше видел книги совсем другого рода: “Старая Москва” или “Старая Ладога”, “Приказ каменных дел в 17 веке”, “Зодчество Ярославля”, “Былой Петербург”, “Павловск” и, наконец, — загадочное “Ораниенбаум”, о котором почему-то стеснялся спросить.

Сколько всего полок было в шведском шкафу? Кажется, девять. И на предпоследней, с обидно треснувшим стеклом, жалко жмутся книжечки неясной расцветки. К тому же они неприлично тонкого объема, так что большинство нельзя распознать по надписям на корешке. На тех, на которых автор все-таки уместился, читалось: Чехов, Чехов, Чехов. Названия разобрать было еще труднее, помню одно: “Чехов. Усадьбы Подмосковья”. Ясно, наверное, что это не писатель Антон Павлович Чехов, а Юрий Чехов, еще точнее — Юрий Сергеевич Чехов — краевед и немного художник. Кстати, последним объясняется тот факт, что книжечки (в них, как правило, не насчитаешь больше восьмидесяти страниц) Юрия Чехова снабжены заставками и виньетками по его рисунку. А иногда это полноценная иллюстрация на всю страницу. Разве может не нравиться старый пруд и старый парк, который его обступает, усадьбы Рождествено в издании 1947 года?

Я не говорю о сугубо документальной стороне дела: беседка, которая набросана чеховским карандашом и в которой, по преданию, сиживал Карамзин, сгорела во время пьянки высокопоставленных дундуков в 1982 году. Кроме чеховского изображения других просто не существует. Жаль, что во втором издании “Усадеб Подмосковья” (70-х) рисунки автора заменены фотографиями, к тому же среднего качества и, само собой, без беседки. В каком-то смысле 47-й год оказался либеральнее: ведь заканчивается путеводитель изображением барышни с матерчатым зонтиком, идущей прочь от нас по песчаной дорожке усадьбы. Согласимся, что в сопровождении этого рисунка последний абзац звучал сильнее: “Мы привыкли обращать внимание на памятники материальной культуры: дворцы, гроты, фонтаны, садовые павильоны... Мы забываем, что простая гладь пруда и склоненные над ней столетние ивы, темные аллеи и запутанный лабиринт усадебных троп — тоже памятники. Они — что скрывать — меньше говорят нам, нежели творения человеческих рук, но их надо уметь расспрашивать. Кто прошел здесь однажды? Кто грустил в беседке над прудом? Какие кавалеры шептали стихи тургеневским девушкам? Так ли они далеки от нас? И так ли они нам чужды, как мы иной раз утверждаем это? Или, может быть, русское слово, которое мы поклялись сохранить в последнюю войну, связывает нас с ними прочной и вечной нитью...”