Без рук, без ног | страница 38
— Нет.
— И зря. Тебе уже пора. А то — злой. Буржуев всех перестрелять собираешься. Поляков не жалеешь.
Это мы раньше о Варшаве спорили.
— Поляков жалею, — сказал я. — Только не эмигрантских.
— А которых в Варшаве танками давили?
— Но управляли из Лондона… Там Армия Крайова была. Займи она Варшаву, опять бы панская Польша получилась.
— Ну и политик! — скривился Козлов. — Значит, людей не жалеешь?
— Смотря каких, — говорю. — Эта Армия Крайова — вроде Колчака или атамана Григорьева. Когда немцы Григорьева били, кто его жалел?
— Да, складно получается. А немцы Варшаву сожгли.
— Сталинград тоже разрушен, — сказал я. — И вообще, врагам не помогают. Что, лучше, если б в Польше началась гражданская война? Врагам не помогают, — повторил я. Мне понравилась формулировка.
— Все ясно, — сказал Козлов.
Я опять отвлекся. Вспоминал про праздник, а наткнулся на этого уникума. Как Актер в «На дне», он мне песню испортил. Я уже перешел Ваганьковский мост — доски на нем были старые, в щели виднелись рельсы — и мимо рынка доплелся до нашего дома. Старичка будить не хотелось. Я перемахнул забор, отпер дверь, с ходу, рук не споласкивая, взломал банку тушенки и начал наворачивать, заедая всю дрянь дня — смерть Анастасии, попов, Козлова со Светкой, страх экзаменов, мамашину истерику, вранье про деньги и прощание у аэропорта. О Ритке натощак мечтать не хотелось.
Я стоял в нашей кухоньке под большим абажуром — метра полтора в диаметре — изделие одной чудачки-баптистки. Плоская сетка, на ней вышиты цветы, а по краю — свисает бахрома. Все это изрядно покрыто пылью.
Алюминиевой ложкой я выгребал из банки куски мяса и жира. Вкуснятина была неимоверная. Правда, хлеба оставалось не густо. Еще утром вперед забрал. Можно было, конечно, вывалить это добро на сковороду, но не хотелось возиться с дровами. А с электроплиткой у нас фокус учудили. Ставят какой-то дроссель: лампочку выдерживает, а плитку — ни в какую! Утром перегорел. Но к вечеру мать, видно, задобрила завхоза, и свет включили, но с дросселем или без — забыл спросить.
Я стоял у плиты и блаженно жевал. Дверь была настежь, и звезды над штабелями институтских дров были совсем рядом — как абажур, но не пыльные, а прохладные, чистые. Ни черта в мире не было страшно. Здоров, тушенку во как наворачиваю. Война кончилась, и можно вправду не думать про Днепропетровск. Завтра возьму напишу Берте. И отцу напишу — но, конечно, без просьб. Как об этом попросишь? Если бы Марго меня полюбила, а отец бы сказал «Брось…» — стал бы я слушать? Нельзя человеку в жизнь лезть, пока сам не пригласит. И мать должна смириться, а не тащить его на лебедке, как «студер» из канавы. Хотя вот я хожу вокруг Марго, а у нас ведь с ней ни детей, ни воспоминаний.