Идиоты первыми | страница 2



Родная стихия Маламуда — трагифарс, всего органичнее выразивший его — мироощущение. Человек в его восприятии — существо и нелепое, и величественное, он бесконечно многолик, способен к невероятным превращениям, к каким-то немыслимым — по своей непредсказуемости — переходам от низости к самоотверженности, от героики к убожеству. Порабощенный не им созданными и не от него зависящими условиями бытия, он все-таки никогда не остается просто жертвой «человеческого удела», оказавшегося таким тягостным в эпоху, символом которой стал Освенцим. Он сопротивляется предопределенности своего жребия, затевая почти безнадежную игру с немилосердной судьбой: хитря, изворачиваясь, но в решающую минуту выказывая твердость, какой наделены настоящие стоики. И в перипетиях этой схватки жестокое, низменное, героическое, шутовское сливаются действительно нерасторжимо.

«Маламудовский персонаж, — сказал однажды сам писатель, — есть некто, страшащийся своей участи, связанный ею, но умеющий с нею справиться. Он — и субъект, и объект: смеха, равно как жалости».

Более емкой формулы, характеризующей книги Маламуда, не нашел никто из критиков.

В очень большой степени эти книги, конечно, воплотили чудовищный еврейский опыт в наш век. На страницах Маламуда нет картин геноцида, осуществлявшегося нацистами, но отблески этой трагедии различимы во всех его произведениях — они лишь бывают более или менее явственными. В определенном отношении о каждом герое Маламуда можно сказать, что это «беженец из Германии», перемещенное лицо, человек, несущий в себе страдание, выпавшее на долю всего его этноса. Эту созданную историей ситуацию Маламуд, однако, никогда не толковал однозначно. Страдание способно не только возвеличивать — у Маламуда оно способно и угнетать, надламывать, даже дегуманизировать или, по меньшей мере, лишать личность всякой внутренней свободы. А для Маламуда обретение этой свободы было главным человеческим назначением. И обреталась она исключительно за счет индивидуальных усилий, иной раз приводивших не к сближению с этносом, но к трудному конфликту. Сам акт подобного обретения — истинного или иллюзорного — был интимной драмой, в которой человек остается наедине с самим собой.

Вот эта драма, обогащалась ли она оттенками сумрачными или комедийными, составила основное действие в прозе Маламуда. Тематически книги очень разнообразны — от дела Бейлиса, навеявшего сюжет лучшего его романа «Мастеровой» (1966), до похождений несостоявшегося художника Фидельмана в Италии, — но внутренне они необыкновенно цельны, поскольку обладают однородностью и проблематики, и даже тональности.