Для читателя-современника | страница 52



Понять недоговоренности в рассказах иногда помогают кроме контекста, возможного в крупных вещах, и внешне неприметные ключевые фразы, как сгусток, в котором сконцентрирован подтекст. Эти ключевые фразы до известной степени противоречили принципиальной недоговоренности и объективизму ранних вещей Хемингуэя, но выполняли новые и органичные для Хемингуэя функции. А чем дальше, тем все явственнее фраза-констатация становится фразой-призывом.

На героев Хемингуэя давит сложность жизни, они многого не могут понять, но и принять этого не могут. Они совершенно беспомощны и не верят, что их участие может что-нибудь изменить. Они стремятся не думать вообще ни о чем сложном. "Я сам часто и с удовольствием не понимаю себя", - говорит мистер Фрэзер. Однако не надо механически переносить это на автора, у которого главное не рассудок, а умное сердце и который мог бы сказать о себе словами Фредерика Генри: "Я никогда не размышляю, но в разговоре как-то само собой всплывает то, к чему я пришел и не думая". А многие его герои стараются говорить не о том, что их тревожит, а о всяких мелочах. Отсюда масса мнимо ненужных отступлений, но именно это и создает естественный фон того существования, когда люди едят и пьют, а тем временем ломаются и рушатся их жизни. Они искусственно ограничивают свое поле зрения, свои и без того мелкие интересы. Но смутно они многое ощущают и, хотя не могут объяснить, в чем дело, все же стремятся хотя бы охватить то, что их тревожит, в своих хаотичных внутренних монологах.

Некоторые критики упрекают Хемингуэя в узости кругозора и эскепизме. Да, в юности Хемингуэй прошел школу американского репортажа, когда от него требовали отчета в том, что произошло, и категорически запрещали ставить вопрос, почему это случилось. Да, в Париже его всячески поучали метры модернизма делать упор на то, как написать, а не о чем, и отстранять всякие проклятые "почему". Это сказалось у Хемингуэя в определенный период и в определенных произведениях, но это нельзя распространять на все его творчество. Наиболее вдумчивые из исследователей - Йонг, Левин - вполне обоснованно не соглашаются с этим. Да, Хемингуэю случалось спасаться от обязанностей спасать мир, увлекаясь боем быков, рыбной ловлей. Но ведь в ответственные моменты он забывал о своих анархо-индивидуалистических декларациях и бросался в самую гущу боя; если спасался, то спасался на войну.

"Мир был ясный и четкий, - пишет Хемингуэй в "И восходит солнце", лишь слегка затуманенный по краям". Не надо преуменьшать значение того, что это значит. Края - это горизонт, и это "горизонт всех", который в основном так и остался для Хемингуэя уделом лишь его репортерской юности и немногих "счастливых лет" в республиканской Испании. Края - это горизонт материка, а не близкие очертания островных берегов, и это прекрасно сознавал сам Хемингуэй, выбирая для "По ком звонит колокол" эпиграф из Донна. Все это так, но зато как четко показывает он в том же "И восходит солнце" все то, что попадает в его узкое поле зрения, с какой убедительностью, более того, с какой впечатляющей и заразительной силой показывает он узкий круг немудреных переживаний людей, оказавшихся лицом к лицу с трудностями, опасностями, самой смертью. Жаль, конечно, что после Испании и второй мировой войны Хемингуэй так и не включился в "горизонт всех", жаль, что не дожил он до всеобъемлющей емкости кругозора. Но и то сказать: главным условием создания той простой, честной прозы, о которой мечтал Хемингуэй, он считал долголетие, долголетний труд. Он мог бы, как и Сэндберг, повторить вслед за восьмидесятидевятилетним Хокусаем: "Если бы бог соизволил отпустить мне еще пять лет жизни, может быть, из меня и вышел бы писатель". Но судьба не отпустила этих пяти лет шестидесятидвухлетнему Хемингуэю. А оценивать и судить надо с учетом всех обстоятельств и не требовать от человека больше того, что он успел дать своим читателям и мировой литературе. А успел он дай бог всякому.