Мой папа Штирлиц | страница 35



В полубреду я чувствую сонную твердость Сашкиного плеча, отрешенный ритм его дыхания, бестолковое бормотание объявлялки, но одновременно бреду по бесконечной дороге воспоминаний, на которую меня швырнуло отчаяние, и с которой лучше не сходить, чтобы не заблудиться в колючем кошмаре реальности. Я ехала домой... Я ехала домой... Я ехала домой... Я действительно еду в провинциальный городишко, который всю жизнь привычно называла домом. Однако город домом быть не может, а казармы, где находилась солнечная комната моего детства с окнами на пустырь и помойку гастронома, уже не существует. Сломали. В той комнате было трюмо, продавленный диван с дивно певшими от легчайшего прикосновения пружинами и радиола. Я ставила на нее пластинку, и после долгого шипения комната наполнялась потусторонними звуками прошлого: "Я ехала домой, я ехала домой...". Чтобы "собачка" перескочила в другую канавку, нужно было подойти к радиоле и грозно топнуть ногой. Спохватившись, пластинка продолжала: "...думала о Вас...".

Радиола была старая, пластинка совсем древняя, а голос дребезжащий, словно пел пожилой, грустный Буратино. То ли дело мы с мамой! Мы часто "исполняли" этот романс дуэтом, и получалось гораздо красивее, чем на пластинке. Это было давным-давно, еще до всех наших ссор и обид, когда это "мы с мамой" не звучало детским архаизмом, а просто было и иначе быть не могло. Я выбегала на середину молниеносно превращавшейся в сцену комнаты, и звонким тревожным голосом конферансье объявляла: "Выступают народные артистки – Лека и мама. Романс "Я ехала домой". Мы становились в третью позицию, прижимали руки к тому месту, где у простых людей находится желудок, а у "народных артисток" некий таинственный орган – диафрагма, и начинали. Мама – тихо, бережно, стараясь не заглушить мой тонюсенький ломкий дискант, я – отважно зажмурившись. Ее голос, похожий на сиреневый майский вечер, завораживал меня, и, боясь сбиться со своей партии, я затыкала уши, чтобы его не слышать. Зрители мне были ни к чему – в артистку можно было играть, рассадив в рядок на диване игрушки, но, если случалось выступать перед мамиными гостями, то с последними звуками романса, я убегала за занавеску, опрокидывая на своем пути затесавшиеся под ноги предметы, чтобы без свидетелей насладиться аплодисментами, и услышать, как подруги говорят: "Твоя-то артисткой будет", а мама отвечает с сомнением: "Слепой сказал – посмотрим".

Уж кто-кто, а я не сомневалась, что буду артисткой с того самого, шестого по счету, дня рождения, когда вместо вожделенной резиновой куклы, мама вручила мне билет на детский утренник в Большой театр. Что и говорить, я была ужасно разочарована – кукла давно уже присутствовала в моих мечтах, как воплощение всего самого прекрасного в мире, и, если бы меня спросили о том, чего я больше всего хочу, то сразу же после обязательных "чтоб не было войны и не болела мама" следовала та блондинистая резиновая немка. Однако спросить никто не удосужился, а после первого же посещения театра, я на долгие годы избавилась от цепкой хватки материализма и не мечтала больше ни о куклах, ни о медведях, ни о другой подобной белиберде.