Юровая | страница 14
Кондратий Савельич молча развел руками и всплеснул ими по бедрам, как бы говоря: "Толкуй вот-поди, и не надобились, а вшил!"
— Ху-у-до! — произнес Петр Матвеевич, с ироническим сожалением качая головой. — А я-то было и расписочку в сторону отложил: Кондратий-то Савельич, думаю, мужик обстоятельный, отдаст, а ты — а-а-а!.. и сфальшивил.
— Не держи-ко меня-то, — прервал его Евсеич. — Отпусти!
— Не привязан! А дверь-то, и сам не маленький, знаешь, как отворять! — с иронией ответил ему Петр Матвеевич.
Евсеич замялся и конфузливо почесал в затылке.
— Я к тому боле, — начал он, — чего, то ись, бабе-то сказать, а?..
— Скажи, пущай денег прикопит и придет покупать, без обмеру дам и такого, что иглой не проткнет.
— А уж помину-то по душе не будет, верно?
— Покамест жив — не будет, а умру — поминай, запрету не полагается!
Снова оконфуженный Евсеич повторил тот же жест. — С тобой не сговоришь! — ответил, наконец, он, покачивая головой. — Все бы за ушшерб-то, говорю, следовало… Сам же ты нахваливал его, как продавал-то…
— Своего добра никто не обхает, милый!..
— По совести-то, оно бы и того-о-о, по крайности… надул… так упомин бы… не за свою душу, за родителев!..
— Ах ты, чудной какой!.. Разве запрещаю: поминай; батюшку звали Матвеем, матушку Апросиньей…
— Так энто даром-то?
— А ты б исшо за деньги хотел, а? Рылом не вышел, друг мой, попово дело точно — им за это дают! А коли тебе потребовалось поминать "усопших рабов", я супротив этого без запрета, дело твое.
— И ндравный же ты, а-а-ах… нехорошо… за родителев бы… на нашу-то нужу прикинуть…
— За энтим в родительскую субботу приди, грошик дам, а теперь не проедайся-ко, иди-ко с богом, неколи толковать.
— А-а-ах, какой ты… ну-у… жила… так жила и есть… и не приходить уж, а?..
— Не приходи, побереги обутки: вишь, подошва-то хлябает, неравно исшо потеряешь — новое горе…
— Ну-у и ругатель! — ответил Евсеич и, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, повернулся к двери и только что взялся за скобу, как она растворилась, и в комнату вошли один за другим два пожилых крестьянина; пропустив их, Евсеич еще постоял в каком-то раздумье, наконец, вздохнув, произнес: "Наду-у-ул, ну-у!" и, почесав затылок, вышел.
Костюмы вошедших, как и костюмы Кондратия Савельича и вышедшего Евсеича, не доказывали зажиточности; из полушубков, вися, выглядывали куски оборванной кожи и цветом своим напоминали выжженную под посевом пашню. Видно было, что весь этот люд принадлежал к разряду "перекатной голи", то есть людей, живущих день за день без просвета в настоящем, без надежд на что-нибудь лучшее в будущем. Одного из вошедших в деревне называли "вялым" за болезненную апатичность, выражавшуюся и в миниатюрном лице, украшенном неправильно рассаженными клочьями волос взамен бороды, и в каждом его движении и слове. Карие глаза другого, с насмешливым, плутоватым выражением перебегавшие с предмета на предмет, доказывали, напротив, и ум и лукавую сметливость. Когда-то в молодости укравши у проезжего купца кулек с припасами и пойманный с поличным, он в насмешку получил название "кулька", с которым до того освоился, что даже позабывал порою свое настоящее имя; когда называли его "Трофимом", он проходил мимо не оглядываясь, но при слове "кулек" улыбался и приподнимал шапку. Насколько был вял и безжизнен Иван, настолько же был боек и нервно-раздражителен Трофим. Обоих их, на удивление всего села, соединяла тесная дружба, точно как будто они взаимно уравновешивали недостатки друг друга; даже избы их стояли рядом, разделяемые одним низеньким плетнем. Куда бы ни шел Трофим, Иван следовал за ним как тень. Задолжав Петру Матвеевичу, они оба дали ему одну общую расписку. –