или
обедают псалмы по-шведски. Это заметно, в частности, на примере такого сочетания, как
слепая армия, в сопоставлении с сочетанием
слепой городовой; городовой, исполняющий свои обязанности, не может быть слепым с точки зрения здравого смысла, тогда как к «армии» «слепота» неприложима вообще, или разве только метафорически, чего здесь явно нет. Внутренняя семантическая замкнутость таких моделей бессмыслицы обнаруживается, в частности, в их принципиальной необратимости при попытках их возвести, с позиции здравого смысла, к некоторым исходным правильным (с этой позиции) фразам. Так, оказывается, что сочетание
шерстяные пузатые балерины (
Елка у Ивановых, № 30) не порождается попросту из некоторого высказывания, соответствующего принятым представлениям о балеринах, именно из-за элемента
шерстяные. В самом деле, если здравый смысл не допускает, чтобы балерина была
пузатой, то он уже никак не может предусмотреть, чтобы она не была
шерстяной. Фраза:
нянька укладывает спать отца, превратившегося в детскую косточку (№ 28) — принципиально отличается от семантически более «благополучной» фразы: «нянька укладывает спать отца, превратившегося в ребенка». Аналогичным образом предложение:
Тогда он сложил оружие и, вынув из кармана висок, выстрелил себе в голову (№ 32) — несводимо ни к какой исходной семантически правильной фразе, не говоря уже о таком сложном приеме, как
лакей был в морде как ливрей (№ 2). Такая несводимость, не допускающая непосредственной трансформации, и составляет отличительную особенность поэтического языка Введенского.
Собственно, важнейшим объектом критики Введенского являются самые свойства языка, его универсальное сомнение переходит на форму высказывания как таковую. Характерно в этой связи появление в стихотворении ОСТРИЖЕН скопом Ростислав (№ 135) имеющей сама по себе глубокие архаические корни вопросно-ответной формы, повышающей мерность поэтического пространства и также оказавшейся перспективной в дальнейшем творчестве Введенского (ср. хотя бы Сутки, № 27). Подобно тому, как бессмысленное объяснение — например, день — это ночь в мыле (т. I, № 19) — ставит под сомнение возможность какого-либо объяснения вообще, так и бессмысленные ответы на осмысленные (либо тоже бессмысленные) вопросы (это акушеркин шаг? / нет это верблюжьи гамаши — № 135) как бы «ставят под вопрос» самую возможность порождения осмысленного (или представляющегося таковым) текста. Самое упоминание категории «объяснения», «изъяснения» влечет за собой распад коммуникаций — так, в