Дороги Фландрии | страница 10
Когда-то еще первый хозяин, но тут надо было быть очень осторожным, чтобы…», а Жорж: «А когда она приходила, ты-то верно… я хочу сказать: вы верно…», но Иглезиа отвечал по-прежнему уклончиво); впрочем какое это имело значение: ему вовсе не требовалось знать что произносили эти уста, эти подкрашенные еле заметно шевелившиеся губы, ни что отвечали им толстые потрескавшиеся, твердые губы карнавальной маски, это несомненно были, только и могли быть, слова лишенные значения, вполне безобидные слова (возможно, и он и она говорили об отвлекающих средствах или о порванном сухожилии, как с простодушной наивностью рассказывал он); возможно так оно и было: то есть никакая не идиллия, не развертывающийся многословный, методичный, общепринятый роман, который завязывается, крепнет, развивается, следуя гармоничному и разумному крещендо прерываемому необходимыми остановками и ложными маневрами, пока наконец не наступает кульминация, а после этого возможно некий постоянный уровень, а после этого еще неизбежный спад: нет, ничего упорядоченного, логичного, никаких подготовляющих слов, речей, никаких деклараций и никаких уточнений, только вот это: несколько немых картин, едва оживших, которые наблюдаешь издали: она отдает ему приказания у весов ипподрома, или еще другая: он забрызганный и перепачканный грязью, со следами глины или зелено-желтыми пятнами от травы на рейтузах, может быть слегка прихрамывающий, держа на плече свое крохотное почти кукольное седло со свисающими стременами ударявшимися друг о друга с серебряным звоном, шагает рядом с ней к весам за своей лошадью которая вся в мыле и от нее валит пар а ее ведет в поводу мальчишка-конюх с чересчур длинными грязными волосами, в потрепанной одежде, с бледным шпанистым лицом; или еще одна: солнечное утро, перед конюшней, он в заштопанных рабочих рейтузах и старых потрескавшихся сапогах, в одной рубашке, присев на корточки, намыливает и разминает подколенок у лошади, как вдруг, на мокром асфальте перед конюшней, возникает ее тень, она в простеньком, светлом, утреннем платьице, или может в костюме для верховой езды, тоже в сапогах, похлопывает хлыстиком по голенищу, а он все так же сидя на корточках, не оборачиваясь, продолжает массировать больное сухожилие пока она наконец не обратится к нему, и тогда он поднимается, и снова стоит перед ней, чуть наклоняя корпус вперед, руки у него до самых локтей в мыльной пене, по тому как оба они покачивают головой, по тому как он протягивает руку, понимаешь что говорят они о лошади, о наложенном пластыре, и ни о чем больше (если не считать двусмысленного взгляда которым обмениваются между собой конюхи, да того как посматривает исподтишка на нее один из тщедушных, оборванных, порочных мальчишек с мордашкой полуголодной шпаны, с распутным и жалким видом которые повисая на трензельной уздечке проводят мимо лошадей с лоснящейся шерстью, в электрическом полыхании гривы, мускулов, переливающихся попон), и значит речь меньше всего шла о любви, если только не предположить что любовь — или скорее страсть — именно такова и есть: нечто бессловесное, эти порывы, это отталкивание, эта ненависть, всё невыраженное — и даже невыразительное, — и значит за этой простой чередой жестов, слов, ничего не значащих сцен скрывается этот штурм, без всякой подготовки, эта торопливая рукопашная схватка, стремительная, дикая, неважно даже где, может в самой конюшне, на охапке соломы, юбки ее высоко задраны, над чулками с подвязками на ляжках сверкает полоска ослепительной кожи, оба яростные, задыхающиеся, верно охваченные страхом что будут застигнуты, она выворачивая шею безумным взглядом следит поверх его плеча за дверью конюшни, а вокруг них аммиачный запах подстилки, шорох и возня животных в стойлах, и сразу же потом лицо его опять костлявая обтянутая кожей маска неизменная, непроницаемая, печальная, безмолвная, и безучастная, и угрюмая, и подобострастная…