Кружевница | страница 54



Уезжая из Парижа — а ее переводили в другую больницу, находившуюся далеко в провинции, — Помм попросила мать оказать ей услугу и сходить к молодому человеку, сказать ему, что она чувствует себя виноватой. Она ведь прекрасно понимала, как ему было скучно с ней, она часто его раздражала. Так уж сложилось, она и сама теперь не знает почему. Но ей бы очень не хотелось, чтобы молодой человек вспоминал о ней плохо.

Мать Помм отправилась выполнять поручение в ближайший же понедельник. Но студент уже не жил в той комнате. И привратница не знала, куда он переехал. Правда, дамочка может послать письмо на адрес его родителей, в Нормандию. И привратница дала адрес — теперь уж письмо наверняка до молодого человека дойдет.

И в самом деле несколько дней спустя Эмери де Белинье получил письмо с извинениями Помм и продавщицы из молочной.

Но побудем еще минуту с будущим хранителем музея; понаблюдаем за тем, как он читает письмо, а потом удалимся, покинем его — пусть замыкается в своем одиночестве. Ведь что бы ни произошло с Помм, Эмери в еще большей мере труп, чем она. И лицо молодой утопленницы не исчезнет, когда его не станет, как кучки хвороста. Оно, так сказать, будет вечно сиять своей чистотой, пережив все горести Помм и самое ее смерть.

Будущий хранитель музея обосновался в скромной меблированной квартирке напротив Пантеона. Его прельстил контраст между простотой жилища и величием памятника, который возвышался прямо перед окном. Подойдя к нему, Эмери с волнением видел совсем рядом то, что, возможно, готовила ему судьба. Он часто представлял себе свою смерть вот так. И совсем это было не страшно: душа покидает кокон плоти и летит над собственным похоронным кортежем. Эмери восхищался строгим порядком процессии. Впереди шествуют академики (он узнал свою шпагу и ордена на черной бархатной подушечке, которую несет ученый секретарь). За ними — министр культуры, за ним — члены парламента, художники, писатели. А дальше, насколько хватает глаз, колышется черное великолепное море толпы.

В глубине души Эмери испытывал облегчение от того, что расстался с Помм. Теперь он мог в свое удовольствие предаваться мечтам о себе, не стесненный молчаливым, но бестактным осуждением девушки.

Он прекрасно понимал, что тщеславия у него хватает, — как, например, он ликовал, воображая, что говорят о нем в его отсутствие, и картина собственных похорон являлась как бы апофеозом его мечтаний. Но при этом Эмери убеждал себя в том, что ребяческое его тщеславие (быть может, чуть смешное?) — лишь изнанка глубокой застенчивости, неуверенности в себе, скребущей его даже в минуты самых безумных фантазий.