Ступени профессии | страница 48
Мне стало понятно, что Арий Моисеевич заботился не столько о спектакле, сколько обо мне. Я за все в ответе. Я режиссер, я должен, и я могу. То, за что ругал меня маститый дирижер, было правдой. Все это я и сам должен был видеть, знать, чувствовать. Должен был требовать. У меня не хватало упорства, вкуса к скрупулезной работе, я многое пропускал, допускал «белые пятна», рассчитывал на голос певца, музыку, декорацию, успокаивал себя, что это прерогатива дирижера, художника, обязанность артиста. Пазовский призывал меня к тому, чтобы все брать на себя, за все быть в ответе. Никаких поблажек себе и участникам спектакля! Наивысшая требовательность! Да, я верю, он заботился обо мне, более того, заботился о том, каким я буду, каким должен быть! Художественным руководителем (!) спектакля.
После встречи с Пазовским я смело раздвинул рамки своей деятельности и вошел в «святая святых» оперы: что поется и как поется. Постепенно стал заниматься и интонацией певца, и словом, и светом, волноваться и отвечать за все.
Пришедшие в зал для уборки капельдинеры с доброй улыбкой посматривали на меня: «Что, распушил?» И это было не обидно.
После одного из таких «разносов» Бриккер — главный концертмейстер при Пазовском, — встретив меня в театре, иронично поклонился в пояс. Оказалось, что вечером во время очередного урока-спевки Арий Моисеевич что-то сказал обо мне. «Что же?» — допытывался я.
Примерно следующее: «Мне иногда кажется, что, может быть, когда-нибудь при очень благоприятных обстоятельствах Покровский смог бы понять и сделать кое-что… Не знаю, не знаю… Конечно, вряд ли».
В устах Пазовского это была наивысшая похвала.
«Признал!» — ткнув в меня пальцем, сказал знаменитый Сусанин после урока с Пазовским. Дирекция и артисты стали ко мне намного почтительнее. И я… налег на репетиции. Может быть, в это время Арий Моисеевич и записал в готовящуюся тогда книгу несколько теплых (с надеждой!) слов обо мне.[23] Хочется думать так. И невыразимо обидно и стыдно, что я скорее избегал Пазовского, чем пользовался его уроками.
Между тем стена между главным дирижером и коллективом все росла. Пазовский не мог снизить свои требования. Соответствовать им могли немногие. Работая, он мечтал создавать «эталоны». Это требовало огромного труда и времени. Его кабинет превратился в класс для избранных. Но, как и каждый театральный коллектив, Большой театр — это еще и «производство», и его «рентабельность» определяется качеством текущего репертуара. Те, кто нес этот репертуар, разумеется, скептически относились к занятиям в таинственном кабинете. Пазовский был малодоступен, каждая встреча с ним пахла разгромом, справедливым, но неприятным.