Сухой лиман | страница 101
— Пчелкин! А чтоб ты пропал! Иди сюда!
Я обдергиваюсь, направляюсь к нему строевым шагом и строго по уставу, с рукой под козырек, не доходя четырех шагов, останавливаюсь как вкопанный и рапортую:
— По вашему приказанию прибыл. Чего изволите, ваше благородие?
— Ты что — выпил или опупел? Какое я тебе благородие? Не узнал, что ли?
Вглядываюсь. И вдруг, к своему крайнему изумлению, узнаю в пехотном подпоручике своего бывшего гимназического товарища Мишку Подольского, который еще в прошлом году бросил гимназию и поступил в военное училище, выпекавшее за четыре месяца пехотных прапорщиков. Теперь он уже дослужился до подпоручика, на его шашке болталась красная лента темляка ордена Анны четвертой степени, так называемая клюква, и он даже, ввиду большой убыли пехотных офицеров, уже командовал ротой.
Я его сразу не узнал, потому что на его сильно загорелом лице выросли довольно большие усы и вообще… Офицерские погоны, на шашке клюква… Сами понимаете!
— Ах, черт возьми! Какими судьбами? Ты где?
— В Аккерманском полку. Командую ротой, брат. А ты?
— В Шестьдесят четвертой артиллерийской.
— Артиллерия — бог войны.
— Пехота — царица полей.
Обменявшись армейскими любезностями, через некоторое время я уже сижу у Подольского в землянке, и мы пьем чай из настоящих стаканов, с настоящим вишневым вареньем без косточек и курим настоящие папиросы фабрики Попова «Сальве» с противоникотиновым фильтром в мундштуке.
Шикарно!
Все-таки мне как-то не по себе, и я никак не могу отделаться от мысли, что мне, нижнему чину, приходится сидеть в присутствии офицера, хотя этот офицер всего только Мишка Подольский, не более. То и дело я вскакиваю, тянусь и называю его «ваше благородие». Видно, школа Тесленко и Ткаченко дает себя знать.
Впрочем, вскоре, как Вы понимаете, начинаются интимные разговоры о женщинах, о любви…
А о чем еще могут разговаривать на фронте два молодых военных в перерыве между боями?
Он повествует о своей последней любви, а я ему о своей, разумеется, не называя имени.
Говорит подпоручик Подольский настоящим армейским баритоном и обращается к своему денщику (подумайте только, у Мишки уже есть денщик, пожилой тульский благообразный мужичок в солдатской одежде) примерно таким образом:
— А ну-ка, братец, подлей нам еще кипяточку.
Разговор у нас самый задушевный. Мы вспоминаем гимназию и учителя арифметики, которого некогда так боялись. Вспоминаем, как я разбил стекло в актовом зале. Боже мой! Как это было давно и как это было прекрасно! Миша Подольский кладет ноги на свою походную офицерскую кровать и, пуская колечки табачного дыма в бревенчатый потолок, вещает многозначительно, поднимая брови: