Ассирийская рукопись | страница 57



Подметал я опилками пол и думал, что, может быть, просто нет дара у нас проникнуть в душу вещей, в их скрытую жизнь сцепления атомов, причудливыми комбинациями оформленных в образы, приближающие материю к человеку. И, может быть, овладев сверхрентгеновской проницательностью, мы увидим когда-нибудь в мертвом мраморе бурный поток бесконечного движения бесконечно ничтожных частиц. И от этого не хотелось мириться с мыслью, что в нашем музее, в скопище необычных, прекрасных и странных предметов, все было обыденно и неподвижно.

Трелью забил телефон. Я оставил щетку, снял трубку. Центральная милиция передала телефонограмму.

— Вот, товарищи, — сообщил я Букину и Сереже, — милиция отыскала какие-то ценности. При обыске у спекулянта. Дом и улицу я записал. Просили прибыть кого-либо из музея.

— Нет уж, увольте, — круто обрезал Букин и, заметив Сережино оживление: — Вообще в этих делах я — не советчик!

Он с достоинством удалился из кабинета.

Сергей прищурил глаз и закусил губу:

— Сейчас отправлюсь. А вдруг там что-нибудь действительно ценное? Ведь, понимаете, теперь по частным рукам могли разойтись ошеломляющие вещи!

— Конечно, идите, — поддержал я, — это просто интересно.

Сергей смотался в два счета, под мышку портфель, хлопнул дверью — и нет его.

Как в действии втором, вошел Букин, оскорбленный, с бьющимся под щекою нервом.

— Я так больше не могу, — заявил он. Даже не мне, а так, в пространство. — Если я, художественный эксперт, приглашен сюда для руководства музейной работой, то я совсем не желаю, чтобы меня связывали с этой вакханалией обирательств и реквизиций. Но я вижу, что меня стихийно в это вовлекают!.. Понимаете — стихийно! Раз все на этом строится, все, то я не могу выпасть из общего участия. А это — нет! Простите! Мне 65 лет, и доброго имени своего я терять не хочу!

— Юрий Васильевич, — попробовал я, — но мы же спасаем важное для науки...

— Вздор, вы ничего не понимаете! — крикнул он и выбежал из комнаты. Через минуту вернулся и подал мне руку: — Извините, я погорячился! Извините... Пойдемте работать.

Паркетный блеск холодного и пустого зала, и бьется где-то сердце тишины.

Мы снимали старый лак с потускневших картин. Большое, потемневшее полотно осторожно трогали тряпкой, смоченной спиртом. Сплывала мертвая тусклость времен, просыпалась неподозреваемая свежесть красок, и захваченный Букин отступал назад и глядел вдохновенно, по-юношески. Словно с него самого стирали брюзгливость и старость и раздраженную неуживчивость. И тихо, в молчании зала, смотревшего многоцветными очами в золотых глазницах-рамах, тихо работали мы вдвоем, а на улице бестолково, шумно, героически и преступно, самоотверженно и корыстно, ткалась паутина новой жизни, рвалась, расползалась и вновь смыкалась невиданными узорами, прекрасная в своей смелости, непонятная в усложненности переплетшихся нитей.