Наоборот | страница 14



Вторая, Энгерт, монументальная сумрачная брюнетка, с глухим хриплым рыком, с массивной поясницей, стиснутой чугунной кирасой; чудовище с растрепанной гривой черного дыма, с шестью низкими соединенными колесами; какая ошеломляющая мощь, когда, повергнув в дрожь землю, она буксирует тяжело и медленно неповоротливый хвост своих вагонов.

Среди хрупких белокурых и величественных темноволосых красоток нет, конечно, подобных образцов изящной гибкости, устрашающей силы; можно уверенно сказать: человек такой же творец, как и тот, в кого он верует.

Мысли эти возникали у дез Эссэнта, когда ветер доносил свисточек детской железной дороги — волчка, вертящегося между Парижем и Со; его дом находился в двадцати минутах ходьбы от станции Фонтенэ, но вершина, на которой он приютился, и его уединенность не позволяли проникать гаму бесчисленных толп, привлеченных в воскресенье соседством вокзала.

Саму деревушку он знал плохо. По ночам созерцал из окна безмолвный пейзаж, который открывался, снижаясь до подножия холма, на вершине поднимались декорации Варьерского леса.

Справа и слева в темноте громоздились расплывчатые массы: над ними вдалеке возвышались другие декорации, в лунном свете казалось, что они нанесены серебряной гуашью на темное небо.

Суженная тенью, упавшей от холмов, равнина была словно припудрена в центре крахмальной мукой и вымазана белым кремом; в теплом воздухе, обмахивая бесцветные травы, источая снизу пряные ароматы, деревья, начищенные лунным мелом, растрепывали бледную листву и раздваивали свои стволы; их тени расчерчивали черными штрихами гипс земли, на которой камни-голыши сверкали, как осколки тарелок.

Из-за макияжа и своей фальши этот пейзаж не отталкивал дез Эссэнта; но с тех пор, как после полудня он промыкался по Фонтенэ в поисках дома, нога его не ступала днем на дорогу; местная зелень не внушала никакого интереса; не было в ней деликатного смиренного шарма, который исходит от трогательной болезненной растительности, пробившейся с трудом в мусоре предместий, возле вала. Кроме того, он заметил тогда в деревне пузатых, с бакенбардами, буржуа и нарядных усатых людей, носящих, словно святые дары, головы судейских и военных; с тех пор его ужас перед человеческой физиономией увеличивался.

В последние месяцы парижской жизни, отрекшись от всего, разбитый ипохондрией, раздавленный сплином, он дошел до такой нервной чувствительности, что вид неприятной вещи или человека глубоко врезался в мозг и лишь спустя много дней отпечаток чуть-чуть стирался; человек, задетый на улице, был мучительнейшей из пыток.