Последняя милость | страница 25



— Счастлив, — нехотя ответил я, внезапно поймав себя на том, что попросту лгу.

— Да? Что-то не похоже, — поддразнила она, и прежняя школь­ница на миг проглянула в ее усмешке. — Значит, вы счастливы, и поэтому вам не страшно умереть?

В залатанной черной шали поверх фланелевой ночной рубашки приютского вида она походила на служаночку, которая, еще не со­всем проснувшись, спешит среди ночи на звонок. Я и сейчас не знаю, чем был вызван мой смешной и неуместный жест: я распахнул окно. После рубки леса, так печалившей Конрада, пейзаж оголился, и сверху просматривалась даже река, где, как и каждую ночь, перекликались беспорядочные и бесполезные автоматные очереди. Вражеский са­молет еще кружил в зеленоватом небе, и тишина полнилась жутким гудением мотора, будто огромная оса бестолково металась по комна­те. Я увлек Софи на балкон, точно возлюбленный в лунную ночь; мы смотрели, как внизу дрожит на снегу широкий луч от лампы. Должно быть, сильного ветра не было: отсвет едва колыхался. Моя рука обни­мала Софи за талию, и мне казалось, будто я, как врач, слушаю ее сер­дце, — это измученное сердечко замирало, вновь начинало мужествен­но отбивать удары, и, как мне помнится, единственной моей мыслью было: если нам суждено погибнуть этой ночью, то все же я сам вы­брал смерть подле нее. Вдруг чудовищной силы взрыв грянул совсем рядом; Софи зажала уши, как будто этот оглушительный грохот был страшнее смерти. На этот раз бомба упала в двух шагах от дома на железную крышу конюшни: две наших лошади поплатились в ту ночь жизнью за нашу браваду. В наступившей затем немыслимой тишине было слышно только, как бесконечно долго, толчками, рушилась кир­пичная стена и дико ржала умирающая лошадь. Окно за нами разле­телось вдребезги; мы вернулись в комнату, ступая по битому стеклу. Я погасил лампу — так обычно зажигают свет после любви.

Она вышла вслед за мной в коридор. Там безобидный огонек коп­тилки по-прежнему теплился перед одним из образов тети Праско­вьи. Софи часто дышала; лицо ее, лучезарно бледное, сказало мне, что она меня поняла. Я пережил с Софи и более трагичные минуты, но не было у нас другой такой торжественной и настолько близкой к обручению. То был ее час в моей жизни. Она вскинула руки в че­шуйках ржавчины от балконных перил, на которые мы с ней мину­ту назад опирались, и бросилась мне на грудь, как будто ее в это мгно­вение настигла пуля.

Почти десять недель ей понадобилось, чтобы решиться на этот поступок, и что самое удивительное — я ее не оттолкнул. Теперь, когда Софи нет в живых, а я не верю больше в чудеса, мне отрадно думать, что хоть один раз я поцеловал те губы и те жесткие волосы. Эта жен­щина для меня подобна покоренной стране, в которую я так и не во­шел, и все-таки я точно помню, какого вкуса была в тот день ее теплая слюна и как пахла ее живая кожа. Если я и мог когда-либо полюбить Софи, просто полюбить влечением плоти и сердца, то именно в ту минуту, когда мы с ней оба обрели невинность заново родившихся. Я чувствовал всем телом ее трепет, и ни одна из прежних встреч с проститутками или случайными женщинами не подготовила меня к этой неистовой, к этой чудовищной нежности. Ее тело, льнущее и в то же время напрягшееся от восторга как струна, было тяжело в моих руках — такой же непостижимой тяжестью навалилась бы земля, если бы несколькими часами раньше я ушел в небытие. Не знаю точ­но, в какой момент блаженство сменилось гадливостью, пробудив во мне воспоминание о морской звезде, которую мама когда-то на­сильно вложила мне в руку на пляже в Шевенингене, — я тогда за­бился в припадке, повергнув в панику всех купальщиков. Я отпрянул от Софи с яростью, слишком жестокой по отношению к этому телу, которое счастье сделало беззащитным. Софи открыла глаза (они были закрыты) и, наверное, прочла на моем лице нечто более непереноси­мое, чем ненависть или ужас, потому что попятилась, заслонилась согнутым локтем, как ребенок, получивший затрещину, и это был последний раз, когда она при мне заплакала. Я еще дважды виделся с Софи наедине, прежде чем все свершилось. Но с того вечера все было так, будто один из нас уже умер: я — по отношению к ней, или она — в той части своего «я», которая, полюбив, доверилась мне.