Крикун кондуктор, не тише разносчик и гриф… | страница 29



Кто-то подобный во многих языках писку хлюпающих калош, очевидно, тоже выворачивал голову к верхам и признавался:

– Когда эта верзила-стрела путешествует по нижней трети циферблата, мне не дают покоя неприятные ощущения. Например, мерещится гнездо обмана и следящее меня дуло снайпера. Или мнится, что за выход на ринг мне платят по двести рублей, а я скандирую лозунги… и все, что произношу – на три тысячи. Конечно, я могу отделаться парой царапин и вмятин, но… где страховка?

– В сорок пятом пришел приказ: музыкантов от велика до еле слышных – в Берлин, да раструбят грандиозный оркестр Победы! Вот она, мечта! – ликовал неопрятный, с выпирающими из него перьями и клювами или галькой, и продолжал, но не раньше, чем ступенчатые растянут оры и опротестуют еще что-нибудь: – Я волновался меж разубранными мундирами и пышностью тех и этих армий и… неожиданно вновь выбрал – бег. Верно, по инерции. Но вор есть вор – я же должен был что-то украсть! Так я увел у наскучивших мне военных – дорогу, чей асфальт тает вместе со снегом, и она обнажается… Оголяет изгибы и ямки и все свои прелести! Не стареющие, ибо ведает – эликсир вечной длительности и явно употребляет… закладывает за поребрик. И на сей раз она привела меня – в город на перекрестке трех потрепанных, нестихающих рек, где заело великолепную компанию, где увязли делавшие мировое турне граф Люксембург и графиня Марица, Ганна Главари и мистер Икс, Перикола и мистер Игрек… Знаменитый столичный театр дожидался там закругления браней, побоищ, шабашей, крышки всем войнам – освободительным, звездным, автомобильным, опиумным и устричным – какой-нибудь скорейшей развязки, заживления окопов, и умалял ожидание – с повесами, мотами, прожигателями, и почему им было не разделить удовольствия – со мной? Или мне разделить с ними – их балы? До этой встречи я никогда не играл в симфоническом оркестре, но умолял их – принять меня! Передо мной развернули ноты нежной Филомелы – и велели с ходу переложить на бас моей матроны. И я им сыграл! Я заставил мою суровую першеронку – выдувать канкан! – ликовал разносчик. – Восхищенные музыканты даже бросились меня качать… правда, мне при том показалось – сейчас вышвырнут в пекло! И опять началась новая жизнь, и такая же сытная и пьяная. Но… прожигатели – к прожигателям. Прожигались целые периоды города, его слитность, последовательность, а пустоты загораживались шифером, заклеивались крест-накрест газетными лентами и титрами: “Доступ запрещен. Идет отгрузка”… Сходились беспорядочные заборы, из коих выламывали на поживу не жерди, но пробелы, и полосы света мелели. Падали шлагбаумы, штриховались проходы, и тут и там вставали ограничители скорости и пометы: “Разворот и движение назад возбраняются”… “Не останавливаться”. Снимали рельсы, многие лестницы откладывали начало ступеней на полтора человечьих роста, а снижавшиеся потолки посыпали головы штукатуркой. Зато мы играли Кальмана, Штрауса, Оффенбаха, и толпа за толпой захватывали театр, и тысячи его деталей перехватывали из вечера в вечер – тысячи рук! А шестнадцатилетний тот, кто был мной, без памяти обожал – кордебалет. Когда выступал кордебалет, о-о-о… до сих пор удивляюсь, как меня не взорвали тридцать три влюбленности сразу! – говорил разносчик и прокатывал мечтательный стон.