Обещание | страница 70
Больше, Нюра, не хотят.
Ведь закончились притирки,
и закончились придирки:
разлюбил и расхотел...
А умерший мальчик, каких-то неполных семнадцати лет,
несущий на заднем сиденье тяжелый цветочный бред,
говорит непонятно кому (и уж лучше бы мальчик – пел):
– О эта тяжесть мужского тела, напруженная ключица,
синяя жилка бьется, то ли ящер он, то ли куница,
(прижми его крепче, Нюра, он щас улетит, как птица).
Не удержала, дура: вот он вырвался – и улетел.
...Но если вдруг они все замолчат
и перестанут плакаться, как дети,
они почувствуют, что через них сейчас
(как через нас, живых, пять-шесть секунд назад)
проходит розовый и серый ветер.
И серый ветер – всех печальней нам,
а розовый – счастливей, чем мы знали.
И в этом больше одиночества, чем там:
когда нас не любили и бросали.
– Это очень легко проверить, – говорит Гаретовский, глядя в автобусное стекло, —
когда при жизни провожаешь из дома человека на поезд,
и вдруг понимаешь, что завтра не будет завтра,
и вдруг понимаешь, что прежним он уже никогда
не придет, —
вот тогда на тебя накатывает такая печаль и такая
нежность, что хочется плакать,
и гладить его по макушке, и повторять: «Идиот, идиот...»
(оскорблять людей, когда любишь, – особая доблесть:
через грубость и нежность – жизнь через нас поет).
– Это очень легко проверить, – говорит Анна Васильевна
в одиноком носке,
я любила тебя, я купала тебя в молоке,
я стирала тебе портки, я вдыхала твою рубаху,
и теперь – даже после смерти – я твоею рубахой пахну.
– Это очень легко проверить, – говорю я самым
простым из всех своих голосов, самым простым на свете:
– Если где он и был, этот дом, превратившийся в дым,
то он был только там, где сквозь сердце мое проходил,
через бывшее сердце мое – серый ветер и розовый ветер.