Побережье Сирта | страница 21
— Марино никогда не задает вопросов. Но Марино не любит поэтов, по крайней мере в Адмиралтействе. Так он сказал. А ты, Альдо, поэт.
Он произнес имя Марино с тем оттенком обычной в Адмиралтействе ласковой почтительности, которая в тот вечер была для меня невыносимой.
— Причем из самых худших, так, да? Этого он тебе не сказал?
— Нет, Альдо. Марино любит тебя. Но он боится тебя.
Я мгновенно вышел из себя.
— Я что, доношу на него? Я шпионю за ним?! Вот, значит, кем вы все меня считаете! Ради этого я и брожу по крепости. Все проясняется. По воскресеньям я только тем и занимаюсь, что шарю по коридорам. И мне облегчают мою задачу. Очень вежливые! Выискивайте же, дорогой друг, мы предоставляем вам полную свободу. Я, значит, враг! Я шпик, и от меня нужно держаться подальше.
Дружеское и грустное выражение лица Фабрицио меня остановило.
— Ты, Альдо, мне кажется, сошел с ума. Посмотри на меня! Марино любит тебя больше, чем всех нас, вместе взятых. Но он боится тебя и знает почему, а я, я не знаю…
Фабрицио нахмурил брови с наивным, театральным, по-юношески очень трогательным напряжением, которое разгладило мои морщины, а его разом вернуло в детство.
— …и иногда я думаю, что он прав.
Я хлопнул его по плечу, уже почти улыбаясь.
— Ладно, Фабрицио. Не сердись на меня. И пусть этот весьма прелюбопытный страх не мешает тебе спать. Кстати, я уже слышу шаги торговца песком. Маленьким деткам давно пора спать.
Это была наша классическая шутка. Фабрицио сделал вид, что пытается догнать меня; мы в шутку поборолись. Мы ведь только-только вышли из детства: я был старше его всего на два года. Примирение разогрело наши сердца хорошим, добрым жаром. Однако Марино… это совсем другое; Фабрицио не умел врать, а Марино слов на ветер не бросал никогда.
Вечер был тихий, и, подобно подстреленному животному, которое скрывается в чаще, я углубился в тепловатую тьму. Ноги сами вели меня к морю. Я бежал от Адмиралтейства, как изгнанный из стаи зверь, который, обезумев от одиночества, устремляется в ночь. Меня — душу мою и тело — прозондировали и признали, что я принадлежу к другой, навеки отличной породе. Я пытался представить себе Марино, держащего во рту трубку, всматривающегося во что-то своими серыми, озабоченными глазами и произносящего свой приговор, который меня вычеркивал. В этот момент я, весь скованный болезненной обидой, ненавидел самого себя. Я-то считал, что веду в Адмиралтействе самое что ни на есть невинное существование, а оказалось, что все говорит против меня. Серый, невнимательный взгляд, тяжелая напряженность которого, казалось, неощутимо концентрируется не на лице, а где-то вдали, возникал в эту минуту у меня перед глазами, как какой-то неизменный ориентир, по которому я не мог не определить, в чем мое поведение с самой первой нашей встречи было уклончивым. Не было в этой лишенной тайны жизни ни одного слова, ни одного жеста, которые бы я интуитивно пытался скрыть от него, не было ни одного мгновения, когда бы я почувствовал себя