Ошибка Оноре де Бальзака | страница 38



Киселев любезно распрощался с приветливым хозяином и не очень твердой походкой оставил его покои.

…Колеса брички тарахтели по мостовой. Осенняя изморось увлажняла разгоряченное лицо. Киселев все еще находился во власти мечтаний о своих предстоящих успехах и не переставал удивляться: на кой черт понадобилось самодержцу всероссийскому, всевластному императору Николаю I, добиваться, чтобы какой-то паршивый, безродный нищий писака восхвалял его? Будь на то воля Киселева, он просто приказал бы выпороть этого француза на конюшне.

Уже сидя в постели и почесывая заросшую грудь, Киселев все еще не мог успокоиться и пьяно бормотал:

— Император, самодержец, ваше величество, и — тьфу на его голову — писака Бальзак… — Нет, все это было выше его понимания. Он опрокинулся на подушку и захрапел, в один миг забыв обо всем.

Дождь усиливался. Он заиграл говорливыми ручейками в овражках, хлюпал в канавах и стучался в стекла, словно возвещал наступление долгой и не слишком веселой осени.

Каждую неделю из шумного Бердичева в Киев, в канцелярию генерал-губернатора, фельдъегери возили письма от чиновника особых поручений Киселева. Вычеркивая все лишнее, оставляя важнейшее, генерал Бибиков за своей подписью пересылал их шефу корпуса жандармов графу Орлову. Фельдъегерские возки бороздили колесами дороги империи, мимо пролетали степи и села, мелькали версты; взлетали вверх полосатые шлагбаумы, давая дорогу взмыленным коням.

Глава четвертая. КРУГИ НА ВОДЕ

Осень 1847 года принесла мало утешительного пану Каролю Ганскому. И если бы в это сентябрьское утро, больше напоминавшее лето, чем осень, брат Кароля Венцеслав встал из гроба и вышел на свет божий из родовой усыпальницы, он, пожалуй, дивился и гневался бы не меньше самого Кароля.

Покойному достаточно было только взглянуть на дворец, высившийся посреди густого парка, заметить нескончаемую суету холопов, которые носились, как пришпоренные, с серебряными подносами в руках из кухни в покои, из покоев на кухню, посмотреть, как в конюшне чистили и мыли, готовя для прогулок этому заезжему иностранцу, безродному писаке, ту самую карету, за которую Венцеслав заплатил на ярмарке в Брюсселе сумму, равную стоимости двух тысяч душ.

И все затеяла эта треклятая Ржевусская. Иначе Кароль и не называл про себя Эвелину, ибо какая же она Ганская, ежели так позорит светлое имя графа Ганского, помыкает братом покойного, им, Каролем, держит его в Верховне словно из милости, бросает ему, как нищему, смехотворную плату за его труды, за его пот, которым орошены поля и нивы Верховни и всех имений, приносящих доход благодаря его, Кароля Ганского, умелой и твердой руке.