На реках вавилонских | страница 20
— Ай! Будь поосторожнее.
— Я осторожна, Ежи, этот ноготь у тебя врос.
— Я же сказал, чтобы ты была поосторожнее. — Ежи пытался вырвать у меня руку, но я держала ее крепко.
— Вот еще этот ноготь, — сказала я и обстригла ему ноготь на мизинце. Потом я попыталась немного смягчить тон. — Я тоже могу тебя переодеть, Ежи, если тебе нужна помощь. — Под глазами у него были тяжелые синеватые мешки; с тех пор, как он оказался здесь, лицо у него как будто бы осунулось. Словно они морили его голодом. — Я это сделаю. Ты только скажи, и я тебя переодену. Тебе не нужны эти сестрьр, Ежи, у тебя ведь есть я. — За спиной я услышала стук деревянных башмаков, по палате шла сестра, звонким голосом она крикнула какому-то старику:
— Ну, как у нас дела сегодня?
Я слышала, как она встряхивает чье-то одеяло, и видела, как Ежи провожает ее взглядом через всю палату, не обращая внимания на меня и на мое предложение.
— Ты прячешься в угол, — сказал Ежи, не удостаивая меня взглядом.
Я остригла ему ноготь, хватив ножницами так близко к кончику пальца, что Ежи наверняка было больно.
— От чего?
— Это ты знаешь совершенно точно. — Он внимательно прислушивался к стуку деревянных башмаков позади меня.
Больше я не спрашивала, в конце концов, я знала, что он имел в виду не заботу об отце. Он имел в виду, что его сестра попусту расточает себя и свою жизнь. Он осуждал любую форму расточительства. Ему не давало покоя, что я продала свою виолончель и не добилась того, на что, по его мнению, была способна. И не только способна, как он без конца твердил, а скорее, благодаря этой моей способности прямо-таки обязана добиться. Однако он настолько же не терпел моей заботы о нем, насколько я не переносила его беспокойства обо мне. "Не для того мы покинули Щецин, чтобы…"
— Почему ты не уходишь, Кристина? Оставь меня одного. Смотри, сестры готовят ужин.
— Я еще немного посижу. Минутку. — Я крепко держала тонкую и холодную руку Ежи, даже когда он хотел ее у меня вырвать. Первый раз в нашей жизни я оказалась сильнее его.
— Ежи, они тебя здесь толком не кормят, я же вижу. Морят голодом. Как ты выглядишь!
— Уйди, пожалуйста. Уйди. Лучше сходи к отцу в лагерь, он боится темноты.
— Я знаю, но ведь осенью всегда темно. Если бы я не оставляла его одного, то зимой вообще не могла бы навещать тебя, — сказала я, стараясь, чтобы голос у меня звучал не угрожающе и не умоляюще, и ощутила глубокий страх оттого, что оставляю Ежи здесь, в больнице, на произвол сестер, дня и ночи, и капельницы, которую ему поставили в начале недели; страх перед дорогой домой в темноте, перед двухэтажным автобусом с неоновым освещением, дорогой домой, в лагерь, ибо никакого другого пристанища у нас больше не было. Даже если наш дом, скорее всего целый и невредимый, стоял на своем месте, совершенно равнодушный к нашему отсутствию. Теперь его отделяли от нас бесчисленные километры и две границы на Востоке, на другом берегу Одера. Дом был недосягаем. Я обязана была ему это сказать, чтобы он вспомнил, и при этом немножко поплакать.