Золотой желудь | страница 36



…Желание быть особенной делает меня уязвимой. Это гордость, другие без нее живут. Смирись, иначе сожжешь себя — благоразумный голос уговаривает меня избавиться от гордости, как будто речь идет о селезенке или аппендиксе».

«…переводят в Карелию, а мне все равно…»

«Наш дом часто снится мне: окна в нем становятся все больше, интерьеры красочнее. Молодые мама, папа. Мне дорого что-то еще в этих детских воспоминаниях — то, что никогда не повторится. Наверное, скучаю по предчувствию счастья, с которым жила тогда.

Посторонним настоящий виток моей судьбы наверняка кажется напрасным. Одно непонятно: если самое разумное, что остается, — это смириться, — почему, делая глупости, мы проходим самые важные уроки?»

«Северный язык. Окулина сказала: „ПТЮШКИ БЮЖЖАТ“, — и угостила ОПЯКИШЕМ. Отблагодарю ее, когда посылку получу».

«Комаров поменьше. Если б еще не мухи… Залетев в комнату, они поначалу ведут себя спокойно и доверчиво. Но пережив несколько почти предсмертных состояний (после не очень точных ударов тряпкой), теряют свою сельскую невинность, становятся неврастеничными, наглыми, ушлыми сволочами…».

Сергей улыбнулся. Он обнаружил за этим старым дневником живую душу — сильную, молодую, прихотливую, растерявшуюся от свалившихся на нее невзгод. Многое из написанного ему уже было известно. Он пролистал тетрадь обратно, от бисерного устоявшегося почерка дойдя до крупных детских каракулей. Он прежде не видел дневника, где автор делал бы первую запись ребенком и последнюю — взрослым человеком. Кое-где строчки были вымараны, страницы вырваны.

«К маме неожиданно… Вова Ермаков… я попросила передать… сожалеть о том, чего не было».

«Случай мой далеко не ужасен — просто, словно в школе, я должна доучить свой урок. Вглядываюсь в коричневый лик. Всё-всё, и намного хуже, было до меня с другими людьми. Но об этом трудно постоянно помнить, потому что чужие раны не болят. Это, как в девять лет раскрыть Толстого и бездумно прочитать: „Все счастливые семьи…“.

И я проделываю старый трюк, который всегда помогал. Не мигая, до рези, вглядываясь в собственные глаза, собираю окружившую меня черноту, запихиваю ее в воображаемый кованый сундук, запираю его на замок и отталкиваю изо всех сил, повторяя: „Это — не мое“.

Сундук отлетает в сторону и уносится, подхваченный быстрым потоком. Сердце мое стучит в висках.

В этот раз темная хмарь оказалась упрямой, я дольше обычного возилась с ней, но свет прорвался наружу, в глазах снова появились блестки, а тело наполнилось радостью. Пока этот фокус срабатывает — я неуязвима…