Отец уходит | страница 11
Мартина ничего не говорит, даже не смотрит по сторонам, только покусывает антенну сотового телефона. Оживляется, лишь когда по радио сообщают, что звонари на Зигмунтовской башне [8]в полной готовности ждут информации о смерти Папы, чтобы раскачать огромную тушу колокола весом одиннадцать тонн, чтобы извлечь из нее звук чистый и печальный, который повиснет над городом, от которого содрогнутся стены и сердца. «Марко, поедем послушать Зигмунта? — спрашивает Мартина. — Я еще никогда не слышала, как звонят. Поедем?» Марко отвечает не сразу, видно, чувствует, что легко не отвертится. «Ладно, постараемся, — говорит он наконец. — Сперва отвезем Черса… хотя, думаю, сегодня не будут звонить. Еще не сегодня, может быть, завтра». Я тоже никогда не слышал звона Зигмунта, только видел когда-то по телевизору документальный фильм «Зигмунтовы ребята» или что-то в этом роде. Звонари — тщательно подобранная группа, есть даже запасные. Каждый добирается до места максимум за пятнадцать минут, достаточно одного телефонного звонка — и среди ночи они вскакивают с постели. Как пожарные. Помню один кадр, снятый снизу: наверху в светлом ореоле величественно раскачивается колокол: «бим-бом, бам-бим-бом, эх, кабы знать, по ком звонит он» [9]. А потом показали звонарей, они говорили, какая большая это честь — звонить в самый главный польский колокол. Я был маленький — сколько мне могло быть? лет восемь, от силы девять, — и подумал тогда, что хочу когда-нибудь стать таким звонарем. Похоже, не бывать тому, думаю я сейчас, представляя себе, как они стоят там, наверху, двенадцать солидных мужчин, ожидая сигнала, затаив дыхание… Сколько им еще стоять в этом тягостном ожидании? Час, два, четыре? Постепенно напряжение начнет спадать… когда же впервые мелькнет мысль: умирание штука долгая, а тут все холоднее, и есть хочется, а утром вставать на работу? Или что-то в этом роде.
(А потом наступил, наконец, тот майский день, когда мама разбудила меня рано утром, нарядила в синий костюм, достала из шкафа громницу[[10]— ту самую, что горела, когда меня крестили, — а потом всей семьей: мама, папа, бабушка и сестра — мы вышли прямо на слепящее утреннее солнце, в безжалостный зной. По улицам нашего городка я старался идти с достоинством, то есть стягивал лопатки, высоко задирал подбородок и ровно отмерял шаги: нога на плите тротуара, одну плиту пропустить, вторую ногу— на следующую плиту. Так мы шли всей семьей, минуя поперечные улицы, откуда выходили другие семьи, и другие мальчики в костюмчиках, и девочки в беленьких платьицах, с зелеными веночками на голове, и эти группки сливались в длинную многоцветную процессию, направляющуюся к старому костелу. Высокая башня костела до войны была еще выше, но немцы ее разрушили, потому что она мешала взлетающим с полевого аэродрома самолетам, — это мне рассказала бабушка, когда мы, пройдя в ворота, входили на площадь перед костелом. «Ну иди, сынок», — сказала мама и легонько меня подтолкнула, и я пошел к своим товарищам, стоявшим парами у стены костела. «Так стоять! — приказала сестра Леония. — Стоять и не шевелиться! Не разговаривать! Сейчас придет фотограф, а потом вон там пройдет, — она сделала паузу дольше обычного, после чего отчеканила Заглавными Буквами: — Его Преосвященство Епископ!» Мы стояли, возбужденные ожиданием, и только переглядывались и изредка перешептывались. «Подарили тебе бемикс? — спросил у меня Лукаш. — Мне подарили, я уже катался». Я молчал, потому что не знал, подарят ли мне бемикс, а кроме того, не хотел сейчас, в самый важный день моей жизни, перед самой важной минутой в этой жизни, думать о велосипеде. Как и о том, что будет очень обидно, если не подарят: сейчас не время для обид! — а если хоть на минутку станет обидно, это может все испортить. Хорошо Лукашу— его родители были в прекрасных отношениях с сестрой Леонией и приходским ксендзом, поэтому Лукашу поручили на мессе прочитать главу из Евангелия, а после мессы — так он говорил, но мы не верили, ври, да не завирайся! — Его Преосвященство Епископ будет у них дома обедать. Потом из плебании