Там внизу, или Бездна | страница 100
Усиливается безумие его вожделений. До сих пор он изливал на живых и умирающих неистовую ярость своих чувств. Но вскоре ему наскучило осквернять плоть, задыхавшуюся в муках, и он совершал любовные действа с мертвецами. Страстный художник, он с криком восторга целовал красивое тело своих жертв. Устраивал как бы состязание мертвой красоты – поднимал за волосы ту из отсеченных голов, которая удостаивалась первенства, и пылко припадал к ее холодным устам.
Несколько месяцев его удовлетворяла извращенность вампиризма. Вслед за этой чрезмерностью он, обессилев, впал в тяжкий сон, в давящее забытье, подобное той летаргии, которая гнела сержанта Бертрана после совершенного им осквернения могил. Но если видеть в свинцовом сне один из симптомов вампиризма, который вообще изучен еще недостаточно, если считать Жиля де Рэ человеком извращенных чувств, неподражаемым изобретателем мук и умерщвлений, то все же следует признать, что одной своей особенностью он выделяется среди жесточайших злодеев, исступленнейших садистов – такой кажется она бесчеловечной, такой чудовищной!
Жиля не удовлетворяли больше все ужасы безумия, все его мрачные злодейства. Он окрасил их едким ядом необычного греха. Мало было ему смелой, расчетливой лютости зверя, который наслаждается телом своей жертвы. Жестокость его не ограничивается уже плотью. Она углубляется, перекидывается на душу. Он стремится терзать не только тело ребенка, но его душу, ухищрением воистину дьявольским обманывает благодарность, надругается над влечением, похищает предательски любовь. Стремительным порывом достигает он запредельности людского бесчестия, погружается в глубочайший сумрак зла.
Что же изобрел он?
В его покой приводили злосчастного ребенка, и Бриквиль, Прелати, Силле вешали жертву на вбитый в стену крюк. Ребенок задыхался, но Жиль в этот миг приказывал снять и высвободить его из петли. Заботливо сажал малютку на колени, отогревал, ласкал, лелеял, осушал слезы, успокаивал, показывая на соучастников: ты видишь, какие они злые, но они слушаются меня, не бойся, я спасу тебе жизнь, верну к матери. Вне себя от радости обнимало, любило его в это мгновение дитя, а он нежно надрезывал сзади ребенку шею, «истомлял его», как он выражался. И когда склонялась голова, обагренная ручьями крови, слегка отделенная от туловища, он с яростным воплем сжимал, стискивал, мял тело...
После этих свирепых утех он вправе был думать, что наивысших воплощений достигло под пальцами его искусство людоеда, назрело мерзостнейшим гноем, и в горделивом восклицании вырываются у него слова, обращенные к кучке приспешников: «Никого нет другого на планете, кто дерзнул бы это совершить!»