Том 3. Оказион | страница 32



Чайка летела… стала тающим хлопком мокрого снега, стала белой искоркой… пушинкой.

И тогда охватил меня страх: казалось, отлетал вместе с ней последний миг моей радости.

Воскресенье>*

Она приснилась мне, бесноватая декабрьская ночь

Она мчалась мимо окна бесконечная, царапала стекла, засыпала дом, и гудела.

Собирались непокорные духи, шептались по углам, тушили свет.

О чем они шептали, белые, непокорные? Их много, а я один.

Я бросился к окну.

А в окне свет. Боже мой! так много свету!

Зори, тысяча зорь обнялись по всем ветрам в трепете — дожде лепестков диких роз.

Это хлынули из берегов на землю алые моря, и наступил потоп безгрешной крови.

На острове, вчера невидном, теперь зеленом, стояла девушка озябшая — снежинка на вешней озими.

Задумчиво смотрела за лес, за зори.

Чуть дымная одежда легкая ласкалась к ее телу, а в взбитых овсяных косах роса играла.

Было тихо на земле, и там на небе неслышно вскипало золото и красные лились потоки.

И встрепенулась.

Упали ткани.

И пошла преображенная и яркая по синезарябившейся реке, как тигрица, как ангел.

И побежали с берегов туманы, защебетали птицы, и вспыхнули следы переливные, и потянуло запахом нескошенного луга…

Звеня бубенцами, мимо окна прошло белое стадо нежных барашков.

Глухо зазвучал за лесом олений рог.

А на берегу, плескаясь, стоял кудластый мальчонка Степка и, затаращив рубашонку на самые глаза, глядел на солнце.

Солнечно звонили к обедне.

Иуда>*

О горе горькое дерзнувшим…
поднявшим руку
в недвижности послушной,
разбившим сердце
о камни граней,
и плод отведавшим запретный,
и падшим замертво
к подножью тайны.
О горе горькое…
Пусть лучше б матери остались без зачатья!
Не стать на страже
думы своевольной,
молчаньем разъярить грозу,
улыбкою ответить на обиду,
стереть закон порывом,
убить всей жизни домоганье,
оклеветать виденье ясное,
предать, любя…
Непопранной проходить только косность, —
хотящим
воздух препоны ставить.
Ступай на осмеянье!
Ступайте на позор!
Отточится душа белей кинжала,
пронзить веков твердыню
и в даль безвестности уйдет
властительно — чужой, великой,
и там займется пожаром молнии,
повиснет в туче туманно-тяжкой
стоячего дыханья клевет-наветов.
О горе, горе!
Вечность казни.
Костры позоров.
Людская слава.
* * *
Паутинно-пурпурное небо небесных вечерен
теплую тишь овевало
звездами —
цветами.
По камушкам бисерно-розовым дороги полночной
над морем луна выплывала
покорная —
марная.
Тени деревьев, в шумах заснувших,
чернясь, насыщались, как траур нарядный
души одинокой.