Том 12. Письма 1842-1845 | страница 55



хотя и принимают, но не с таким радушием, нет той непринужденности в оборотах и поступках. Ходаковский тоже, хотя и наведывается чаще, но есть в нем что-то черствое, городское, слишком щеголеват, не так нараспашку, как в Гастейне, и еще беда: завел он дружбу страшную с помещиком, которого мы в Гастейне никогда не видали, и я сам даже не помню хорошо[189] его фамилии, Пыляков, кажется, или Пылинский. Подлец, какого только ты можешь себе представить. Подобного нахальства в поступках и наглости я не видал давно: лезет в самый рот. Тепляков здесь тоже несносен, его бы следовало скорее назвать Допекаевым. Нет, Гастейн наш — рай. В четверг я уже буду на высотах его. Закажи для меня комнату, во имя всех святых, без солнца по утрам. Здесь я не в силах даже письма написать, а не то, чтобы предаться как следует размышлению об руку[190] с заседателем и потом отправиться в нижний земский суд, разумей к генералу Говену. Впрочем, Мюнхен свое дело сделал: он мне был необходим для того, чтобы вновь осветлить и сделать приятным Гастейн, огаженный дождями и помещеньем у шульмейстера>*, и для того, чтобы нам вновь встретиться как после годовой разлуки, что как известно тоже имеет свои приятности. Покамест прощай! Обнимаю тебя. Чернила, как видишь, еще бледнее тех, которыми нас угощал школьный мастер.

На обороте: à Monsieur Monsieur de Jasikoff. à Bad Gastein.

Шевыреву С. П., 15 августа н. ст. 1842>*

75. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Августа 15 <н. ст. 1842>. Гастейн.

Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминанья. Во-первых, я был в Мюнхене, вспомнил пребывание твое>*, барона Моля>*, переписку нашу>*, серебряные облатки,[191] смутившие спокойствие невозмущаемого городка Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я Москвитянин за прошлый год и перечел с жадностью все твои рецензии и критики — это[192] доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора Мертвых душ. Кроме тебя вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться; поприще двойственное. Во-первых, определить[193] и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины таких впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней <мере> мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а всё то, что относится к достоинству творчества, всё то не видится вначале). Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-нибудь щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга.