Рахиль | страница 37
Короче, для анализа я выбрал Фадеева. Тем более что его двоюродный брат был знаком с Любиной бабушкой - той самой санитаркой из отряда Лазо. Соломон Аркадьевич говорил, что у них даже был роман. Пока этого кузена не сожгли вместе с командиром в паровозной топке. А до этого он целовал Лену Лихман в губы. И еще застрелил белого офицера, который снял бабушку Лену с забора, когда она зацепилась юбкой за гвоздь, убегая во время облавы. Офицер этот, очевидно, был добрый, поэтому отцепил Лену Лихман, поставил ее на землю и сказал: "Убегай". Но кузен вернулся из леса и выстрелил ему в грудь.
А может, он просто заревновал. Соломон Аркадьевич говорил, что бабушка Лена была очень красивой.
"Люба в нее", - добавлял он.
Из-за этой истории я даже отвлекался от своих размышлений. Мне казалось, что, может быть, кузен прав и надо стрелять кому-нибудь в грудь, если твою женщину вдруг вот так неожиданно снимают с забора. Ведь все эти вещи не просто так. Они обязательно что-то значат, и лучше их останавливать, пока они не начались и не стало совсем поздно.
Но потом я вспоминал, что кузен плохо кончил, и с глубоким вздохом возвращался к своим теоретическим построениям.
Принципы компаративного анализа требовали вторую фигуру. Необходимо было сопоставление. Еще одна смерть. Лучше всего подходил Сент-Экзюпери. Во-первых, не самоубийца. Во-вторых, на компромиссы не шел. В-третьих, во власти не участвовал. При этом - ровесник и тоже против фашизма. Одна эпоха.
Но какая-то очень другая смерть.
Что заставляло Фадеева подписывать бумаги, которые могли превратиться в смертные приговоры? Да еще тем людям, которых он лично знал?
Убеждение? Или страх за себя? Персональная боязнь того, что такой талантище тоже свезут на Лубянку, и тогда всем этим пухлым книжкам про сталеваров - трындец. С простреленным лбом много не напишешь. Отсюда имманентное недоверие к смерти.
Ошибочное, как показывает опыт. В любом случае все умрем. Бояться неизбежного - непродуктивно. Лишняя затрата энергии.
Можно найти ей вполне достойное применение. Пока ты еще здесь.
За штурвалом самолета, например. Но только говорить тогда придется по-французски. И за спиной будет не кондовый "Разгром", а "Земля людей". И перед глазами будут не рожи членов Политбюро, а "мессер" в перекрестье прицела. И рука тянется не к протоколу заседания, а к пулеметной гашетке. Пусть даже в последний раз. И пусть об этом никто не узнает.
Зато падаешь в море, а не на письменный стол.