Филип и другие | страница 61



Понимаешь? Я ревновал. Если бы я мог, я бы их возненавидел. Возненавидел не потому, что они, как и я, встают в два часа пополуночи. Не потому, что они, как и я, питаются сухим хлебом, не едят ни мяса, ни рыбы, ни яиц. Не потому, что они соблюдают обет молчания, как и я, мерзнут в ледяных коридорах и трудятся в поле, пока не устанут до полусмерти. Все дело в том, что у них была причина вести себя так, а у меня — нет. Вот потому-то. Может быть, это звучит странно, но в принципе они всегда отстранялись от себя, а я — никогда. Я рассказывал тебе, что мне пришлось уйти, как только у меня случился приступ. Я не был призван, сказали они и оказались вдвойне правы, хотя не знали этого. Правы, потому что канон требует внутренних и внешних способностей. Мою внутреннюю неспособность, которую я смог скрыть, мне простили. Но моя внешняя неспособность была явной, и тут они следовали правилам о работоспособности. Тот, у кого ее нет, теряет внешнюю пригодность, следовательно, он не призван Богом. Однорукие священники не призваны Богом, священники, больные падучей, не могут быть призваны Богом. Намного серьезнее это ударяет тех, кто думает, что призван, а не смешных людей, примазавшихся, вроде меня… Ах, да какое отношение ко всему этому имеет работоспособность, я больше не обижаюсь на них — я хорошо провел там время; кстати, прежде чем уйти в монастырь, я прошел врачебное обследование.

Он замолчал, и мы слушали вместе, как поскрипывает дом под порывами ветра, потом он сказал:

— В конце концов, мне это безразлично, но священник есть предмет первой необходимости.

4

Назавтра был тихий день, потому что все были на месте, но друг с другом не разговаривали, и я собрался уходить. Я видел их спящими. Их лица были удивительно пустыми после вчерашних рассказов. Саргон спал, положив мягкую розовую руку на плечо Хайнца. Он выглядел теперь громоздким и беспомощным, как свалившаяся с алтаря символическая рыба, разросшаяся до размеров человека.

Он проснулся и взглянул на меня.

— Ты смотрел на меня? — сказал он.

— Да.

— Как ты думаешь, жизнь коротка? — спросил он, и я не успел ответить, что не знаю, как он торопливо добавил, что точно знает: жизнь не короткая, а жутко длинная и он всегда думает об этом, когда просыпается. — Вот, к примеру, этот, — он показал на Хайнца, — мы с ним вместе уже больше года. Жизнь коротка, как травинка, говорит он всегда, но это неправда. Посмотри на эти тощие руки, на это белое, нездоровое лицо, за это время тело его не стало старше. Ты думаешь, я бы узнал его, если бы не наблюдал так долго? Я изучил его, как ребенок дорогу, по которой каждый день идет в школу: это дерево, и дом, и старики, завтракающие у окна… И тут так же: пятно на его правой руке, сухая кожа и старческие нотки в голосе — все это мое, словно я прожил одну жизнь с самим собой, а другую — с ним; всю жизнь вбираешь в себя множество жизней, они как бы усаживаются тебе на плечи и давят, душат, пока не начинаешь говорить, чтобы столкнуть их с себя, но они все равно остаются, и начинают тебя постепенно раскрашивать; они раскрашивают своей темнотой и угнетенностью твое лицо, твои руки — ты видел, как я уродлив? Люди, которые говорят, что год пролетает без следа, забывают, что им придется прожить еще целый год, чтобы рассказать о том, что случилось в этом. Я хочу спать.