Филип и другие | страница 52
Надо было сделать прыжок в прошлое, позволить другим воспоминаниям победить.
Но чего мне хотелось? Я совершил безумный бросок через затаивший дыхание, сожженный, опустошенный Гамбург, пока не попал в переулки, звеневшие, как колокола, певшие хором, звеневшие, как колокол…
Конечно, меня связывало все это, но не слишком сильно. Sensus clercus, точный расчет. Так что я двигался вперед, оплачивая свое путешествие украденными деньгами. Можешь себе это представить?
Он подпер зеркало коленом и погляделся в него.
— Теперь я смеюсь, — сказал он. — Теперь я смеюсь. — Он провел пальцами по лицу. — Теперь все кончилось, — засмеялся он, — морщины разгладились. Я все еще не прекрасен, но приобрел лоск, глаза мои все еще уродливы, но теперь они сияют, потому что я на пути к своей молодости, теперь, вдали от того городишки, куда привез меня поезд из Гамбурга. Был вечер накануне Рождества, и я глядел из окна вагона. Снаружи было пусто, потом появился городишко, где я должен был выходить. А за ним — снова пустота.
Выпал снег, он тихонько похрустывал под ногами.
Никто не сможет доказать мне обратного — снег принимал в этом участие, он скрипел под моими башмаками. И луна, поднимавшаяся в небо передо мной, тоже принимала в этом участие, потому что я возвращался в свою юность. Даже колокола монастыря траппистов участвовали в этом, они звонили не к вечерней литургии, а для меня. Монастырь был еще далеко, безопасный и невидимый, ночь обнимала его, повернувшись ко мне спиной. И где-то в монастыре стоял монах, дергал за веревку колокола и не знал, что делает это для меня. Я не мог избавиться от этого чувства, я шел в монастырь не для того, чтобы увлечь остальных своим примером. Остальные любили Бога, это я точно знаю, я видел это сам, но, если честно — если честно, я не верил в этого Человека. Остальные были там, чтобы просить об улучшении мира, они посвящали себя Богу, чтобы отмаливать грехи человеческие, а я думаю — это ничему не поможет, мир будет спокойно жить, погрязнув во грехе, меня не переубедить.
С точки зрения монахов — если бы они об этом узнали, — я был обманщиком, святотатцем, а с мирской точки зрения я был идиотом, tout court.[48]
Что ж, это была тяжелая жизнь. Вставать по ночам, в два часа, чтобы молиться и петь Всенощную и Lauden,[49] но я был счастлив, когда шел в длинном белом строю, и мы молчали, и постились, и пели, и работали в поле, и я был частью этого.
Как и у них, моя голова была обрита, я носил такой же белый капюшон и длинные, до полу, рукава; и, если я не должен был заглядывать в молитвенник, потому что помнил наизусть псалом, который пелся ежедневно, я видел со своей высокой табуретки в хоре самого себя, стоящего напротив, эхом откликающегося на пропетую мною строку. Целый день я был окружен самим собой, самого себя видел я во время молитв, в коридорах, в трапезной. Я был актером, играющим бесконечную роль, которую никто больше не сможет у него отнять.