Андрей Снежков учится жить | страница 17



5 марта, среда.

Проспал. Было уже восемь, когда я вскочил как угорелый. По-быстрому оделся, на плечо — полевую сумку, в карман — краюшку, и в школу одиннадцатым без пересадки! Хлеб сжевал по дороге — даже не заметил когда.

Пришел в школу к концу первого урока. Такая досада! Ведь нынче с утра география. Я как-то особенно полюбил ее в эту зиму.

На школьном дворе, у гаража, вдруг увидел Максима. Оказывается, он тоже опоздал. Это меня чуть обрадовало — не один, значит, я разнесчастный.

Максим стоял, засунув руки в карманы осеннего пальто (он и зимой форсил в этом порыжевшем от времени «ветродуе»), и от нечего делать смотрел на шустрых, нахохлившихся воробьев, прыгавших, как мячики, по выпавшему за ночь снежку — такому белому и такому пушистому. Мохнатые снежинки были до того невесомы, что поднимались над землей даже от слабого дуновения, возникавшего от взмаха крыльев какого-нибудь особенно бойкого воробышка, налетавшего на разбросанные Максимом хлебные крошки.

Максим был хмур и неразговорчив. Когда я поздоровался и спросил: «Загораешь?», — он кивнул как-то нехотя.

Немного погодя мы поплелись в школу, потому что вот-вот должен был прогреметь звонок. И тут-то я заметил под глазом у Максима синяк:

— Эге, дуля! Кто посадил?

Максим покраснел и отвернулся. Он всегда, даже по пустякам, розовеет, будто красная девица.

— Нет, правда, за что разукрасили?

— Да ну тебя, — отмахнулся Максим. — Колол вчера дровишки... ну, и сучок... — Он вздохнул и добавил: — С мамой ночью было плохо. Думал... думал...

Смотрю, а у него плечи дрожат. Сначала я даже растерялся. Остановился у парадного и молчу. Максим тоже остановился. Вытер кулаком глаза, прокашлялся и сказал:

— Ты... и теперь смеяться надо мной будешь? Да?

— Что ты... Максим! — Я сграбастал Максима, прижал его к себе. — А что с ней, с мамой-то?

— Сердечный приступ.

— Так, может, тебе лучше домой вернуться?

Он замотал головой.

— Там хозяйка за ней присмотрит. А врач уже был. Пойдем.

Мы молча разделись и молча поднялись к себе на третий этаж. В коридорах стояла тишина, но тишина какая-то особенная — гудящая, такая только в школьных коридорах бывает, когда за дверями, в классах, сидят десятки и сотни шумливых мальчишек и девчонок.

Тут-то, перед самым звонком, мы и напоролись на Голубчика — Осипа Яковлевича.

Он был, как и всегда, в своей неизменной «форме» — в суконном офицерском кителе с аккуратно заштопанными дырочками от орденов, в пузатых галифе, заправленных в начищенные до блеска сапоги.