Мое время | страница 48
Мама сидит, обняв колени... Она умеет так удивительно слушать. На ней круглая ушаночка, сшитая из старого воротника. Мама потом не раз говорила, что человек умеет все сделать сам, когда нужно. И почему-то всегда вспоминала эту шапчонку, - студентами они сильно бедствовали, одежду не на что было покупать, она взяла и сшила себе шапку, все девчонки завидовали...
Я будто вижу, как аккуратно она шьет, стежок к стежку, откусила нитку, сверкнули зубки, нитка на миг прилипла к пухлым ее губам в детских трещинках, шапку примерила, - ах, как хороша! - лоб высокий, брови вразлет, посадка головы шляхетская...
Они сидят рядышком на плаще, смотрят в огонь. Там, разбросив фантастические свои корни, полыхает старый пень, в трухлявой сердцевине выгорела пещера, по раскаленным сияющим сводам вспыхивают-вьются черным узором древние письмена. Вдруг коряга дрогнула, как большая зверина, и рухнула, стряхнув огненные брызги. Они отпрянули, расхохотались.
Мама достала кисет, ловко свернула самокрутку и подождала, пока папа поправит костер, поднесет ей головешку. Прикурила. Она уступает папе ухаживать за очагом вовсе не потому, что не умеет, но так человек сильный и благородный не мешает другому сильному и красивому, не нарушает таинство жеста. Ведь мама тоже с детства любила костер.
Мама, наверное, рассказывает о своем детстве, о Семипалатинске, о замечательном своем отце. Это удивительно, как он оказался в Казахских степях, Готфрид Христофорович, дед мой, родом из Австро-Венгерской империи. Почему-то его как раз могу легко представить себе, словно любимого литературного героя из маминой повести, хотя детских фотографий у него вообще не было.
... Вот они стоят с братом, накрепко держась за руки, братья-близнецы. Какие-то люди решают их судьбу, ведь они остались сиротами. Брата забирает польская семья, а деда устраивают в немецкое семейство.
Мальчики намертво сцепили пальцы, так что косточки побелели. Они понимают только, что их хотят разлучить... Потом дед в незнакомом доме, в темном закутке, как слепой зверок, тычется мокрой щекой в ладошку, будто в ней еще теплится невнятная память о доме родном, о брате, о четырех общих годах жизни... А что осталось еще? - горький вкус чужих рук на зубах, когда их-близнецов отрывали друг от друга. Может, их даже перепутали, но один стал на польский манер - Ружевский, а другой - Розентретер по-немецки.
Отсюда мы исчисляем мамин род.
Еще я хорошо представляю деда беспризорником, бродягой. Он немного подрос, может быть, лет до десяти-двенадцати, и убежал из приемной семьи. Конечно, он никогда не жаловался и не рассказывал, как с ним обходились. А злобы или обиды в его характере вообще не было. Зато потом он несколько лет вольно путешествовал по всей Европе.