Гнедич | страница 21



что она разрастается, как столица,

что проходы между полками

подобны улицам и каналам,

только еще прямее, и там всегда царит тень,

и никогда нет ветра; он успокаивал себя тишиной,

так похожей на вечность, что в этих стенах

можно было не бояться времени. Он знал,

что никогда не состарится, что болезни

добьют его раньше, чем он устанет от жизни,

а жизнь, посвященная составлению картотеки,

не так уж плоха: все же чего-то становится больше

(карточек) – а вот с годами наоборот.

У нас есть только те, которые не исписаны;

их становится меньше

с каждой весной.

Надо смотреть на жизнь философски,

говорил он себе, доставая

завернутый в бумагу хлеб с маслом;

потом стряхивал крошки со стола и раскрывал

маленький томик Паскаля.

Что-то детское в душе

принималось вздыхать: ах, отчего я

не умен так, как он!

Какое счастье было бы воспарять

душою в чистые эмпиреи

и не замечать ни пыли, ни хлеба с маслом.

Но голос замолкал и глаза читали.


Когда я смотрю на слепоту и несчастие,

на молчаливый мир, на темноту, где человек

брошен, одинок, потерян

в этом углу вселенной и не знает,

кто его туда послал, и зачем,

и что будет с ним после смерти, —

я в ужасе, как будто, пока я спал,

меня унесли на необитаемый остров,

и, пробудившись, не знаю,

ни как я попал сюда,

ни как же отсюда выбраться.


И библиотека вдруг перестает быть

библиотекой,

и прямые коридоры – прямыми коридорами,

картотеки рассыпаются,

буквы становятся

крючочками и закорючками,

и посреди всего этого Гнедич (но Гнедич ли?)

хватается одной рукой за крышку стола,

а другой за стул,

чтобы не упасть в пропасть,

которая слева от него раздирает половицы,

а потом и справа.


За стенами, кажется, Петербург,

или другой какой-то город,

где по улицам ходят люди,

еще не успевшие умереть,

вьюга

поднимается медленной змейкой

над финским болотом

и двигается на столицу, набирая силу.

Она поет, и в ее песне

едва ли меньше смысла, чем в арии,

которую публика соберется вечером слушать.

Он не может оставаться на службе.

Он нащупывает шубу и набрасывает ее на плечи;

руки едва слушаются, как будто

принадлежат кому-то другому;

он спускается по лестнице,

отвесной, как скала, —

кто спустился по ней до конца, уже не тот

кто начинал нисхождение. Вьюга

ударяет его по лицу:

– Это научит тебя смирению, —

но разве его нужно учить? Он всегда знал,

что он ничтожество,

и это ничто под давлением шубы

передвигает ноги по улице,

и метель снова хлещет его по щекам,

и, прослезившись,

он говорит: – Я все-таки что-то!

Влага и ветер слепят глаза, но он чувствует