Гнедич | страница 15
высоко поднимая голову (это была не гордость,
но поскольку лицо все в оспинах,
его надо держать высоко),
а легкий Батюшков прижался к нему
на несколько секунд,
и сердце его трепетало, как птичка,
сухая, теплая и вздрагивающая.
Он отступил на несколько шагов и смотрел на Гнедича,
улыбка мерцала в углах его рта,
совершенно мальчишеского, и трудно было поверить,
что он совершил три военных похода, был ранен.
И, запустив руку в кудри, как будто в смущении,
он показал Гнедичу на кресло – мол, садись,
легкий как птица перебежал в коридор,
чтобы позвать человека: «Ванька, Ванька,
принеси нам шампанского!» – и тихо прибавил:
«Тебе понравится».
Не теряя механического благородства,
Гнедич пригубил шампанское и похвалил,
а Батюшков засмеялся от радости:
ах бегут года, Постум мой, Постум мой
(в юношестве Батюшков был Ахилл или Постум,
а потом будет: Константин Бог).
На столе была стеклянная ваза
с букетом срезанных утром цветов;
вода преломляла
их стебли под углом столь неестественным,
что Гнедич никак не мог оторваться и перевести взгляд
с воды на лицо друга —
и чем больше Батюшков говорил,
тем больше глаза (от усталости, вероятно)
соскальзывали обратно к воде... и фразы
преломлялись в сознании, как эти стебли,
в неестественной призме,
и речь Батюшкова такая ясная
становилась странной.
Батюшков говорил,
что научился надеяться по-настоящему.
Он зажег свечу и поманил Гнедича
обратно в прихожую.
(...Так трудно оторваться от мерцающей воды
так трудно следовать за другом усталыми шагами...)
Там – осторожно, чтобы не поджечь ее,
он поднес свечу к паутине в углу и показал Гнедичу,
где, в сплетении тонких нитей,
он нашел надежду.
Гнедич кивнул,
но зрачки были слишком утомлены,
чтобы разглядеть ее.
Батюшков ждал, что друг будет с ним спорить,
но Гнедич боролся со сном и говорил только:
да-да, он согласен,
что надежда – это вовсе не мысль, а усилие,
как напряжение мускулов при долгом беге,
или когда учишь стихи из Гомера наизусть,
надежда вазы держит стекло вокруг воды,
а потеряй ваза надежду, стекло разобьется,
и придется звать Ваньку или Гришку,
чтобы те подмели и выбросили вон осколки.
«Я теперь надеюсь и днем и ночью, —
говорит Батюшков. – Только это трудно —
и все остальные мысли перебивает».
Потом они молчали: что-то звериное и стальное
держало их в объятьях,
намного более прочных,
чем прикосновенье друзей друг к другу.
«Я почитаю тебе стихи», – говорит Батюшков,
и Гнедич кивает, хотя и в полусне,
и слова, как реки, текут куда-то,
вместо того чтобы оставаться звуком.