Амурские версты | страница 7



     С удалыми казаками там:

Тут хор опять вступил, так что молодому казаку не оставалось ничего другого, как подтягивать вместе со всеми:

     Издалече, издалече,
     Из чистого поля,
     Из раздолья широкого,
     Из хребта Хингалинского,
     Из-за белого каменя
     Выкатилось войско большое богдойское…

Солдаты песню такую никогда не слыхали, они попыхивали трубками, переглядывались.

— А что это за «войско богдойское»? — вполголоса спросил один другого.

— Да то ж китайцев они так кличут, — разъяснил второй. — А девка ничо, а! — и он подтолкнул локтем товарища.

Тот хмыкнул и отозвался:

— Хороша Маша, да не наша.

— Она не Маша, а Настя.

— Все одно — не наша!

Перекликались по берегу часовые, и, когда песня смолкла, поведав о битве и поражении богдойцев, слышно стало, как и на Шилке окликают друг друга посты. А потом и там мужские голоса затянули песню. И хотя до певцов было далеко, и слова только-только угадывались, молодые казаки оживились. Они узнали эту песню. Она была новая и сложена своим станичником Пешковым, батькой Насти. И говорилось в песне о тяжелом походе прошлого пятьдесят шестого года, о том, как:

     Со Стрелки отправлялись с полными возами,
     В Кизи приплывали с горькими слезами…

— Настюха! — крикнул кто-то, невидимый за спинами толпившихся у костра казаков. — Слышь, Настя! Солдаты-то батьки твово песню поют!

Но Насти у костра уже не было. Иван Мандрика, как только песня про Кумару кончилась, незаметно увел девушку от костра.

А в доме Ванькина отца, старого Мандрики, в эту ночь долго горел свет.

Нежданно-негаданно, на самом закате солнца, пожаловали к старикам гости.

Сам Мандрика сидел на лавке, решая, сейчас разуться или попозже, когда жена перестанет греметь чугунками. Марфа же задумала, пока еще совсем не стемнело, пополоскать посуду и в полумраке гоношилась у печи. Чугунок с остатком ухи и печеную картошку она засунула подальше в печь, чтобы Ванька, когда набегается, похлебал тепленького. Вынимая из печи ухват, она обронила горячий уголек на пол и запричитала, что вот, мол, на ночь гость пожалует и придется разжигать каганец, а масла-то в каганце совсем на донышке.

— Ничего, наш гость нагуляется и в темноте ложку мимо рта не пронесет, — отозвался с лавки Мандрика, — а ежели Наську приведет, то им в темноте сподручнее.

— Зря такое баишь, старый, про свое, про дитя-то, — упрекнула его жена.

«Это Ванька-то дитя! Да он уже служилый казак», — хотел возразить Мандрика, да промолчал. С тех пор как он к старости начал заметно усыхать и притаптываться, вроде бы даже ниже становиться, а Марфа его все добрела, власть его в доме постепенно уменьшалась и переходила к жене. И не шумела на мужа Марфа, ничего не приказывала, тем более на людях, а слушался ее Мандрика и старался ни в чем не перечить. А почему — и сам не знал. Может, потому, что не дослужился он даже до полного казачьего содержания, не достиг разряда служилого казака, а может, подавляла его Марфа своей дородностью. Марфа словно не замечала покорности мужа, величала его часто уважительно «казаком», но все в доме шло по ее воле.